Изменить размер шрифта - +
А теперь все остыло. И ничего больше не дрожит в предвкушении.

— Нет никакой машинки, — доверительно говорю я Петро, тот кивает, мол, нету.

— Хор-р-роший, — бормочет он. — Петр-р-руша хор-р-роший.

Петруша — очень даже может быть, а вот я — оторви и выбрось. Сквозь сон я слышу, как Катя перетаскивает коробки, волочит по полу что-то тяжелое и длинное, потом начинает звенеть посудой. Нужно сбросить с себя дрему и помочь ей, но я лежу. Петро надо мной клокочет и воркует, стучит клювом о набалдашник. Хороший Петруша. Хороший.

— Нашла! — Победный окрик вытаскивает меня из сна вконец разомлевшим.

И вот я уже сижу на стуле возле зеркала, Катюша обернула меня простыней и разложила на полу газеты. Откуда она вытащила допотопную машинку для стрижки, я так и не понял.

— За комодом валялась, — отмахнулась Катюша и больно ущипнула меня за руку. — Поднимайся давай.

Я вообще послушный, душа моя. Надо подняться — я поднимусь, делов-то, только не щипайся, пожалуйста, ненавижу, когда щиплются. Павлинская никогда не била меня маленького, с кудрями и в платьице — она щипалась. Чем старше я становился, тем сильнее она давила. Выкручивала кожу до аккуратных синячков на ножках, чтобы не было видно под подолом. Не плачь, доченька, не плачь милая, не плачь, я тебе говорю, мама тебя любит, мама поцелует, и все пройдет. Прошло? Вот видишь, конечно, прошло.

— Извини, — тихонько шепчет Катюша, замечая, как я смотрю на нее, как тру руку, как снова начинаю плакать. — Я забыла.

Ничего, мама поцелует, и все пройдет.

— Как стричься будем?

Катюша глядит на меня через зеркало. Ангельское личико свежо и ясно, будто мы не шаландались всю ночь по граням наших истерик, и косу она переплела, и глазки подкрасила. Подготовилась к новой роли.

— Под ноль. — Откашливаюсь, чтобы не услышать, как она недовольно цокнет языком. — Прямо совсем под ноль.

— Как скажешь, — соглашается. Подходит вплотную, я слышу ее запах — теплый и кисловатый, словно хлебная закваска. — Тебе хорошо будет. Не волнуйся.

А мне плевать. Я смотрю на себя, зареванного и опухшего, с выстриженными на голове проплешинами, и не чувствую ничего, кроме облегчения. Режь так коротко, как получится. А потом сбривай остальное. Павлинская говорила, что у меня отменная форма носа, про форму черепа разговора не шло. Нос мне она сломала. А вот череп я сохранил для тебя.

Петро летает над нами, отчаянно вереща, пока Катюша срезает последние лохмы и начинает брить — с насадкой, чтобы взялось, а потом без, чтобы гладко. Волосы сыплются вниз, колют шею и сгибы рук, оседают на полу — отработанная ДНК, сброшенные листья, годы и годы затворнического бытия. Собрать в кулак и обрезать, выкорчевать оставшееся. Прожито — значит, пережито. Отпущено. Сметено старым веником в грязный совок.

— Надо в унитаз спустить, — говорит Катюша. — Чтобы голова не болела.

Не спорю, смотрю на себя новорожденного. Шея стала длинной, уши — голыми, лоб возвысился, округлились глаза. Надо же, какой я чистенький, надо же, какой нетронутый. Ментальный девственник. Лысый младенец. Белый лист, а не изгвазданная калька. Как же просто оказалось обновиться. Проплакать ночь и побриться налысо. Кажется, таким способом как-то воспользовалась певичка из девяностых. Ее потом посадили в дурку и лишили родительских прав. Благо, никаких детей у меня нет. Один только попугай, и тот бесправный.

— Ты чего хохочешь? — спрашивает Катюша и тоже начинает смеяться. — Ну такой ты дурак, не могу.

И целует меня в лысую макушку, и гладит ее, а Петро все порхает над нами, то присаживаясь на корону шкафа, то застывая на гардине, чирикает и бормочет, хвалит себя хорошего, а мне отчаянно хочется тоже себя похвалить, только не за что.

Быстрый переход