— Если не успеешь, то пойдут штрафные пени, но до них еще две добавочные недели. Да и штраф в целом не очень большой. — Смотрит на меня и сбивается. — Миша, ты меня слушаешь?
Вот так просто. Я ему о самом страшном своем, а он будничным тоном, дескать, так и так, будет штраф, но до него два с половиной месяца. Я ему о изломе, который по мне прошелся, а он — ты меня слушаешь? Слушаю, да. Крайне внимательно.
— Нужно распланировать график сдачи текста. Смотри, каждую неделю будешь присылать мне кусок, чтобы мы его обсудили. — Он берет телефон, смахивает уведомления и открывает календарь. Уточняет, не поднимая глаз: — Синопсиса точно нет?
Да посмотри ты на меня! У меня зубы стучат, какой синопсис? Меня вывернет сейчас творожным язычком, блином с мясом и вишневой жижей поверх компота, а ты про синопсис. Тимур, ты не понял, что ли, я тебе признался в величайшем своем грехе, але!
— Нет.
— А план какой-нибудь?
Это уже смешно. Он правда не догоняет. Не вкуривает. Не сечет. Я чувствую, как изнутри гортань щекочет смех. Еще чуть, и вырвется вместе с блинами.
— Нет.
— А задумка?
Я всхлипываю, сдерживая смешок. Тимур наконец отрывается от телефона, и я вижу под его глазами темные круги. Блеклый мальчик из бесцветного стал потухшим. Смеяться больше не хочется. Я закрываю лицо ладонями. Павлинская перебирает бесконечные открытки, письма и карточки в дубовом секретере. Хватит ли у нас историй, дорогая матушка, на еще одну нетленку? Плечи Павлинской вздрагивают, будто она и правда меня слышит. Хватит, сынок, а если нет, то мы породим новые, просто приезжай. Опускаю руки на стол.
— У меня достаточно историй на еще пару-тройку книг, — цежу я, словно Тимур в этом виноват.
Он отстраняется.
— Значит, они все-таки твои?
Они Катюшины. Я рассказывал свои, а эти писала она. Переиначивала, привирала, докручивала до звонкого шлепка. Недостаточно слез, мало драмы, давай еще, Миш. Вот представь, что эта сука оставила тебя на неделю одного, и ты ел только яблоки с соседского балкона и пил воду из-под крана. Да, я поняла, что уехала она всего на три дня. И еды она оставила. А яблоки тебе совала через прутья баба Таня — свихнувшаяся кошатница и барахольщица. Но так не интересно. Давай как я сказала. Давай? Давай, Катюш, делай как знаешь. А потом будешь меня пинать, мол, я кичусь нашей жвачкой, книгой ее называю. Все так и будет. Пиши.
— Миша, — зовет Тимур. — Выходит, это биография?
— Почти. — Я заставляю себя ухмыльнуться, откидываюсь на спинку стула, расслабляю руки. — Как это называется, когда пишешь про реальность, но с украшательством?
— Автофикшен.
— Вот, он. А что? Не похоже?
Тимур сглатывает. Круги под глазами становятся темнее. Мне его почти жалко. Но отступать некуда.
— И про… — Он сбивается, сглатывает еще, кадык дергается под тонкой кожей. — И про Машу тоже правда?
Отодвигаю от себя тарелку. Подавляю неудержимое желание сбежать. Перевести тему. Вцепиться Тимуру в лицо. Или поцеловать его. Или опрокинуть стол. Лишь бы не говорить. Не говорить этого. Если бы только Тимур смотрел с любопытством, если бы замер, предвкушая пикантные подробности, если бы прятал отвращение в плотно зажатых губах. Но он просто ждет, пока я решусь. Только круги под глазами все темнее, только скулы очертились строже. Катюша смотрела так же — с сочувствием и злостью. Так смотрят союзники. Или те, кто может ими стать. Я допиваю мерзкий компот до яблочной взвеси и спрашиваю:
— Хочешь, расскажу, как меня не взяли в детский сад? В книге этого нет.
Если честно, детство я помню обрывками. Чтобы воссоздать логическую цепочку событий — вот тогда-то я родился, вот тогда-то научился ходить, а вот в таком-то году матушка начала наряжать меня в платье с рюшей, приходится хорошенько подумать. |