Лицо его тоже темное, с маковыми крапинками, вросшими в кожу. Щеки втянуты, будто прилипли к деснам. Лоб посечен вдоль и поперек морщинами. В волосы вплетены седые паутинки. Командир сидит на снарядном ящике. Рядом с ним, около плеча, висит на крюке ручной пулемет. Чуть дальше, в углу, красное в звездах знамя с золотыми буквами, с серпом и молотом на древке. На плечах командира шуршит черная кожа, а на ногах поскрипывают сапоги. Смотрю и смотрю на Командира, глаз от него не отрываю и все больше и больше нахожу на нем памятных примет. Молчу. Молчит и он, тоже вглядывается в меня.
Рот командира закрывают густые усы, но я все равно и сквозь них вижу пустые розовые десны.
— Дядя Степа, Гарбуз! — кричу я, а сам не могу сдвинуться с места. Ноги примерзли к броне, в глазах туман, а сердце колотится о ребра, вот-вот прорвет все перегородки, выскочит наружу.
Чувствую, как сильные ручищи хватают меня, отрывают от железного пола, тискают больно, до хруста в костях, сжимают, мнут, колотят по груди, теребят волосы, дерут за уши.
Слышу голос шепелявый, родной!
— Санька, выродок окаянный!.. Чертяка!.. Значит, очухался, выстоял?.. Молодчина! Нужен ты на земле, Санька, очень нужен! Ну, рассказывай, крапивное семя, где ты все эти годы шлялся, что делал? Эй, братва, — кричит Гарбуз, — давай сюда, слушай!
Под стук колес бронепоезда, окруженный со всех сторон притихшими красноармейцами, донецкими пролетариями, молодыми и пожилыми, подбадриваемый их сочувственными взглядами, рассказываю о себе всю правду.
Рассказываю, а в сердце все глубже и глубже впиваются слова Гарбуза: «Нужен ты на земле, Санька, очень нужен!»
Для чего? Какие дела ожидают меня?
Умолкаю. Гарбуз смотрит на бойцов, дергает усы, тихо спрашивает:
— Вот, слыхали?! — Повысив голос, добавляет: — За землю мы с вами бьемся, товарищи, за волю. А еще и за таких вот Санек-бедолаг. Эй, Чернопупенко, где ты?
Чубатый красноармеец выдвигается из жаркого круга товарищей, лихо пристукивает каблуками, выбрасывает руку к шапке:
— Я тут, товарищ командир!
Лицо у дяди Пети серьезное, печальное. Ни одной веселой искорки в глазах. Брови изломаны, сдвинуты к переносице. Гарбуз приказывает:
— Представь ко мне живыми или мертвыми Харитонова, Богатырева, Селиверстова и Бульбу.
— Мы живые, товарищ командир, — за всех откликается краснолицый боец в белом колпаке, по уши надвинутом на большущую голову.
Повар протискивается поближе к командиру. Вслед за ним выходят Харитонов, Богатырев и Селиверстов. На носу у Харитонова поблескивают выпуклые стекла очков, а пальцы на руках коричневые, в йодистой настойке. Френч Селиверстова крест-накрест перетягивают хрустящие желтые ремни, на бедре болтается полевая сумка, туго набитая бумагами. Усы Богатырева продымлены, прокопчены, а обмундирование в масляных пятнах.
Ждут, что скажет командир. Гарбуз приказывает сразу всем четверым — повару, врачу, машинисту паровоза и каптенармусу:
— Александр Голота, внук шахтера и сын чугунщика, с сего числа, с ноября тысяча девятьсот девятнадцатого года, зачисляется в полноправные сыновья «Донецкого пролетария». Накормить! Вылечить от болячек! Зачислить на все виды довольствия! Натаскать паровозному делу! Ясно? А раз ясно, выполняйте приказ.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
К солнцу, все к солнцу пробивается «Донецкий пролетарий». С Урала — в Центральную Россию и дальше, на юг, к фронту. Мчимся и мчимся. Десятки станций проносимся навылет — с открытыми входными и выходными семафорами. Останавливаемся редко, ненадолго, чтобы почистить паровозную топку, смазать движущие части машины, набрать воды, запастись продуктами.
Все ближе фронт, дальше северная зима, все меньше снега, теплее, и все чаще я слышу слова «белые» и «красные». |