Митька не стал впускать меня в землянку, требуя платы.
Приносил жмых в карманах и ему. Он, увидев, что это выгодно, стал требовать плату и с Нюрки. Тогда мы с ней сговорились против него. Теперь мы владели пиджаком по очереди. Я доставал хлеб, она открывала мне двери, а Митька голодал. Плакал, лез в драку.
Отец никогда не приносил в землянку ни корки хлеба, ни медной копейки. Пропивал. Часто он заискивающе просил:
— Нюр, нет ли кусочка хлеба?
Нюрка не жадничала. У нее почти всегда был запас Вынимала сумку, оделяла отца хлебом.
Как-то я на бойне достал большой кусок требухи. Мы его сполоснули на дне Гнилых Оврагов, изрезали лопушистыми кусками, сварили и, сытые, со вспученными животами, сидели и думали над остатками.
Сжалившись, Нюрка предложила:
— Сань, снеси папашке на домну.
Одеваюсь и несу.
Отец по-прежнему работает на домне горновым.
Вот я вижу его, широкоплечего, огромного роста. Он берет длинный лом, зовет рабочих, и они начинают в двенадцать рук пробивать летку, давать выход чугуну.
Раньше он делал это один. Возьмется за середину лома, пригнется будто для прыжка и, охнув, выбрасывается вместе с ломом вперед.
Приходили смотреть инженеры, их мадамы, как горновой Остап один делал то, на что требовалось двенадцать рук. Мастер, чтобы все старые обиды были забыты, прибавил в те дни три рубля в месяц и обещал еще прибавку.
Но то было раньше, когда отец не был посетителем гнилоовражской пивной, когда каждый день хлебал горячие щи, брал с собой на работу кусок хлеба, пару картошек. А теперь растерял былую силу. Он замахивается ломом, и перед ним качается домна, небо туманится и спускается к его ногам. И хочется ему чуток посидеть, отдышаться, ослабить хмель. Но нельзя — надо работать. И он устало, механически двигает руками, закрыв глаза, чтобы не упасть от головокружения.
Его настроение будто передается другим рабочим, с ломом ничего не выходит. Он только царапает железносожженную глину летки и не пробивает. Двенадцать рук двигаются вразброд, размельчают удары.
Потолстевший Бутылочкин, давно ставший мастером, с багрово-синими пятнами на скулах, мышиными глазками и бабьим голосом, нервничает. Плавка уже готова. Медлить нельзя ни минуты. Он подскакивает к горну, визжит:
— Вы это што, спать пришли на домну? А ты чего смотришь? — набросился он на отца. — Берись, бей сам, ну!..
Отец снял руки с лома, протянул их к земле. В них ломота и дрожь. Им надо вволю вытянуться, хрустнуть косточками. Он лизнул языком сухие, потрескавшиеся губы. Спать и пить! Пить и спать!..
Остап тупо смотрит через голову мастера и о чем-то думает тяжело, нескладно.
Тоскливо и нудно Остапу. Плакать хочется, да на людях стыдно. Сел в песок и опустил голову. А мастер развизжался, схватил его за грудь, силился поднять. И в злобе толкнул, обругал матерно.
Качнулся Остап. Увидел заплывшие глазки Бутылочкина, тупой нос, кадык и вдруг припомнил, как обижал его этот человек более десятка лет, не одну тысячу дней.
А мастер стоит перед ним, обкладывает его собачьими словами, толкает в грудь.
Вся многолетняя ненависть подступила к сердцу, все обиды заговорили громко. Остап поднял свой кулак на хозяйского приказчика, ударил в жирные глаза, свалил в песок.
Со всех концов цеха сбежались рабочие.
— Дай ему, Остап, еще раз, покрепче!
— По горбу его, по горбу!
Каменщики бросили молотки, горновые — ломы, катали — тележки, газовщики — аппараты, чугунщики — нагрузку, формовщики — песок. В сто рук доменщики подхватили толстого мастера, искупали его в смоляном растворе, обсыпали опилками и прокатили на тачке по всему заводу к шлаковому откосу и сбросили с горы.
Некоторые доменщики, испугавшись последствий, взялись за ломы, начали пробивать летку. |