Разве кто поверит, что я их сам не ем?
— У, жаднюга! — сердятся мои сверстники. — Подавись ты своими пирожками!
Нет, я не жадный, неправда. И мои товарищи скоро в этом убедились.
Улучив минуту, когда тетя вышла из халупы, я хватаю со сковородки кипящий в масле пирожок, прячу в карман. Хочу стащить еще один, но слышу под окном шаги.
Обливаюсь потом у раскаленной печки, очумев от угара, но терплю, жду, чтоб тетя оставила меня один на один с пирожками…
Вечером выбегаю на улицу с полными карманами пирожков. Все раздаю, до одного. Ешьте, насыщайтесь.
…Помойным рассветом мимо нашего окна скрипят ассенизационные бочки, едут на свалку. Бегут, спотыкаясь, собачеевские бабы на бойню, спешат занять очередь за требухой. Шатается в длинной рубахе забойщик Коваль с синим от похмелья лицом. Возвращаются с ночной охоты, облизываясь, псы. Тенями проплывают вальцовщики, горновые, каменщики с завода бельгийской компании.
Проходят двенадцатилетние смазчики, бывшие мои товарищи, и я вижу в их глазах слезы, или, может быть, мне так кажется через затуманенное стекло.
Так каждый рассвет. А сегодня никого нет за окном. Уже ясно вижу на стене напротив себя выцветшую фотографию, а тетя Дарья меня все еще не поднимает и сама не работает. Она надела праздничный капот. Долго натиралась чем-то пахучим у слепенького зеркальца. Только потом подошла ко мне, необыкновенно нежная и добрая:
— Сань, а Сань, вставай! Встречай праздник.
Я плотно сжимаю веки, не шелохнусь и думаю: «Какой же сегодня праздник?» А тетя тормошит:
— Сань, вставай, а то проспишь всю радость. Брат твой Кузьма объявился.
Продираю глаза. Братец? Кузьма? Неправда. Его в Сибирь угнали, на каторжные работы, в цепи заковали. Нет, пропал мой брат. Закрываю глаза. Тетя Дарья, крикнув мне еще раз, хлопнула дверью, ушла.
Можно, наконец-то, отоспаться вволю. Я хочу заснуть, а сон не идет.
Забываюсь. Чувствую на голове горячую руку и слышу добрый голос:
— Саня!..
Чудится мне, будто это бабушка поет надо мною песни. Открыл глаза и вижу: стоит у моей головы обросший чужой мужчина и смеется — не дождался, пока я поднимусь с соломенного матраца, схватил голову и больно защекотал колючей бородой мои губы.
По пустому рукаву я узнал Кузьму.
Он ласкает меня и, не стесняясь своей бороды, плачет. Потом вскидывает руку и кричит:
— У, гады, гады проклятые!
Прижал меня к груди, выскочил из землянки на улицу.
Собачеевка тоже спешила на улицу, надев самое лучшее, что вынималось из сундуков только в годовые праздники. Все вышли и все веселые.
Что же сегодня за день? Праздник? Почему же тогда Собачеевка не пьяна, не матерщинит, не бьет в кровь морды? Почему не сходятся в поножовщину шахтеры и металлисты? Почему забойщик Коваль не поет своих пьяных песен?
— Революция!.. — Кузьма бежит по улице, машет картузом, смеется и плачет.
И многие тоже смеются и плачут.
— Россия без царя!
— Слава тебе, господи!
— Во жисть пойдет, а?!
— Ррреволюция!.. Матушка, пришла все-таки, долгожданная!.. Ух ты, ух!..
— Свобода, солнце красное!..
Красное, красное, все красное — и солнце, и флаги, и косынки, и платки, и платья на женщинах, и рубашки на парнях, и банты в косах у девчат.
Со всех концов донецкой земли стекаются в город люди. Идут шахтеры — с шахты «Иван», с «Амура», с «Марковки», с «Глубокой». Идут заводские с «Униона», трубопрокатчики, коксовики. Идут грузчики. Все люди бросили работу, поднялись со своих насиженных мест, все спешат на просторную базарную площадь, всем хочется быть вместе. |