Веревка на секунду натянулась, дрогнула и опять ослабла. По крутому срезу насыпи катилось несколько тел. Мы с Балалайкой бросились глушить насмерть перепуганных мешочников. Делали это молча, торопливо. Захотелось пить. Хлебнули болотной воды, перетащили мешки с мукой в баркас, спрятанный в камышах лимана, и еще до рассвета переправились на правую сторону Дона. Утром мы продали на ростовском базаре нашу дорогую добычу — кубанскую муку. Хорошо заработали. Выручку разделили поровну.
Проев и прогуляв заработок, опять отправились глухой ночью с веревкой и железным крючком на Дон, на батайские лиманы.
Два раза охота на мешочников прошла удачно, без сучка и задоринки, а на третий… Все вышло, как в той блатной песне: «Раз проедешь, два пройдешь, в третий — попадешься…»
Лежим в засаде, ждем товарного с мешочниками. Позади нас чуть светится в темноте лиман, заросший по берегам камышом. Впереди — черная горбатая насыпь железнодорожной линии Батайск — Ростов.
В небе полно звезд. Из мочажин и болотцев доносится тысячеголосое кваканье.
Я взбираюсь на дорогу и, приложив ухо к холодному потному рельсу, прислушиваюсь. Далеко-далеко, в батайской стороне, чуть слышно стучат колеса вагонов. Идет хлебный поезд! Я скатываюсь с насыпи вниз, шепчу Балалайке и Луне:
— Приближается!
Балалайка не спеша вдавливает недокуренную папиросу в сырую землю, берет в левую руку веревку, сложенную в аккуратные петли, а в правую увесистый ржавый крюк с остро отточенным жалом и, повернувшись ко мне, смеется — громко, не таясь:
— Не дрейфь, Святой, не шипи! Говори в полный голос — одни лягушки услышат тебя.
В глубине тьмы возникают два желто-красных паровозных глаза. Они быстро растут, светлеют.
Весь в черном масле, плотный и горячий, грохочет над нами паровоз. Дверцы его топки открыты — огонь рвется наружу, освещает будку машиниста, железную лестничку и часть насыпи, на которой стоит Балалайка с веревкой и крюком в руках.
Паровоз мчится дальше, к Дону, и опять темно. Стучат колеса поезда. Нефтяные цистерны одна за другой мелькают перед нами, а мешочников нет и нет. И вдруг мы видим, как с поезда соскакивают какие-то люди и, стреляя на ходу из винтовки, бегут прямо на нас.
— Драпай, пацаны! — командует Балалайка.
Не отставая друг от друга, бежим к лиману, в камыш, где спрятан наш баркас.
Нет, дудки, нас не перехитришь! Продираемся по горло в холодной вонючей воде, через режущий лицо и руки камыш, залезаем в лодку, хватаем весла и отчаянно, в шесть рук, гребем к другому берегу лимана, примыкающему к Дону. А у подножия насыпи суетятся, кричат благим матом, стреляют легавые. Балалайка бросает весла, садится за руль, рукавом вытирает мокрое лицо, тихонько смеется.
— Что, гады, поймали!..
Ночью мы переправляемся через Дон и, не дожидаясь утра, удираем из хлебного Ростова. Здесь нам опасно оставаться — мы проданы, как говорит Балалайка.
Втроем добираемся на товарном до Таганрога. Тут Балалайка обнимает нас с Луной, заглядывает каждому в глаза и не смеется. Серьезен. Хмурится.
— Ну, пацаны, буду говорить начистоту. Я честный вор, порядочный. Разойдемся пока! Так надо. Прощевайте и не поминайте лихом. Даст бог, еще встретимся. Гора с горой не встретится, а вор с вором — обязательно. В кичмане. На бану. На базаре.
Нет, больше никогда мы не видели Балалайку.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
С Луной мы неразлучны. Тянемся друг к другу, как железо к магниту. Страшно и сиротливо в одиночку.
В Таганроге нам понравилось. Улицы прямые, широкие, зеленые — и все ведут к морю. По воскресеньям большой привоз, а базары и толкучки многолюдные, шумные, бестолковые.
Ночуем на вокзале, на пристани, в городском саду, в лодках и баркасах, стоящих на приколе, в пустых базарных рундуках, в порожних вагонах. |