Из-за любви.
Великие люди говорили, да и невеликие подтверждали, что выше любви ничего в жизни нет. Об этом романы, все песни об этом… А творческий труд ниже? Радость от мышления хуже? А дружба? Неужели, допустим, его любовь к Ирке стала бы выше дружбы с капитаном?
И еще: Леденцов не мог смотреть на влюбленных. Ему казалось, что от них веет жутким эгоизмом и позерством. Глядят друг на друга, как пара идиотов; еще и прижмутся, улыбаются, тают, будто они на всем свете одни. А разве может быть высшим проявлением духа то, что заслоняет мир?
Леденцов весь день тенью колыхался по квартире; между прочим, в маминых тапочках, потому что своих теперь не было. И чем больше ходил, тем дальше отступали мысли о любви, тем ближе накатывалась другая забота: как он скажет маме о женитьбе?
Но говорить пришлось о тапочках. Она пришла с работы, переоделась и спросила, почувствовав их нагретую теплоту:
— Почему свои не надел?
— Я их потерял.
— Глянь под тахту…
— Мама, я их потерял на улице.
— На лестнице, что ли?
— Нет, на проспекте Мира.
— Боря, я ушла на работу, полагая, что с тем парнем ты стоишь за углом. А ты ходил по городу в тапках? — удивилась она.
— По забывчивости, — буркнул он, решив, что из мамы вышел бы неплохой следователь.
— И в чем же ты вернулся с проспекта Мира?
— В автобусе, мама.
— Босиком?
— А зачем обувь в транспорте?
— Боря, что-то случилось?
— Да, мама: я потерял тапки.
Из матерей бы вышли отличные следователи, будь подозреваемыми только их дети. Он замкнул логику ее допроса. А ведь ему следовало бы ответить правду: «Случилось, мама: я женюсь». Тогда бы она спросила крайне удивленно: «Боря, разве когда женятся, то теряют тапки?» Нет, она бы ничего не спросила — она бы замолчала. Или заплакала бы.
Ужинали они в непривычной тишине. Мама казалась обычной: спина прямая, щеки бледные до голубизны, волосы уложены царственно… Но редкие и скорые взгляды выдавали ее тревогу. И Леденцов успокаивал себя: из-за тапочек, из-за них. Ее материнский инстинкт поражал; иногда даже казалось, что о неприятностях сына она узнает раньше его самого. А чувствует ли он материнские печали? Ведь они есть, как и у всех: опыт не идет, научную статью рубят, тему тормозят, недруг подкапывается, у сына работа беспокойная… У нее материнский инстинкт, а у него что? Вроде бы сыновьего инстинкта нет; он про такой не слышал, как и не слышал выражения «детский инстинкт» или «дочерний инстинкт». Его и не могло быть, потому что природа заботилась лишь о продлении рода и потомства; старые люди ее не интересовали, они природе уже не нужны. Не поэтому ли всеми осуждались родители, бросившие детей, но понимались выросшие дети, оставившие родителей? Сколько их, одиноких стариков-старух, по городам и весям? Природа не придумала инстинкта — ну и бес с ним; зато она вложила разум, а это надежнее. И Леденцов посмотрел на мать долго и любовно. Она воспользовалась этим.
— Боря, а все-таки что случилось?
На краешке стола желтело блюдо с пузатой антоновкой того самого дедули, который говорил о боли и душе.
— Мама, душа болит, — признался он, потому что она и правда болела.
— Бывает, — согласилась Людмила Николаевна.
— Биолог, доктор наук, а веришь в душу, — сказал Леденцов, все-таки оставляя за собой право на сомнение.
— В душу я верю материалистическую, как социальный опыт человечества.
— Капитан Петельников говорит, что весь опыт хранится в интеллекте.
— Весь опыт интеллектом не измерить. |