Изменить размер шрифта - +
В две натуры — достойный получился монумент. И деньги хорошие получил. Жить бы можно, но во мне что-то надломилось с того злополучного выставкома. Мужики травят анекдоты, всем смешно, а мне грустно. Смотрю на жизнь, на людей, на деревья, на цветы, на облака, на звёзды, и нет у меня ни к чему прежнего живого интереса, ржавчина какая-то в душе завелась, и сквозняком стало её обдувать, будто она высунулась наружу.

Я и к жене тоже потерял всякий интерес. Иногда сижу дома, Зинка на кухне что-нибудь готовит, пройдёт туда-сюда, а я смотрю и думаю, а зачем это всё мне, какая-то посторонняя баба ходит, что-то с меня требует?.. И дочка туда же. Ещё год, другой в понятие женское входить станет и отшатнётся от меня, возьмёт сторону матери. И так уже сидят вечерами и всё талдычат о платьях, кофточках и прочей ерундистике.

Не понимал я тогда, дурень, что это не тоска ко мне стучится, а беда ломится, да ещё какая. И раньше вино лилось, а после неудачи с выставкомом стал я всё чаще выпивать. Не то чтобы в большую охотку пил, но и без отвращения. Выпьешь, вроде, отмякнешь душой, жить вроде хочется, и на сердце не пасмурно.

 

4

 

В палате нас шестеро. Двое — совершенно бесцветные личности, вялые, как промокашки, и бледно-зелёные на цвет. Они, получив свою лечебную дозу, всё время молчат, даже телевизором не интересуются, сидят или лежат на своих койках, зябко кутаясь в одеяла и халаты, хотя уже начали топить и в палате жарко.

Трое других — каждый со своими вулканчиками. Михайлыча, например, затаскивали в палату два дюжих прапорщика. Когда его привезли, он упал возле контрольно-пропускного пункта и заорал: «Не пойду! Везите на зону! Не буду в блевотине валяться!»

Так и доставили его в палату, где волоком, где на руках несли, помыли кое-как и уложили на койку, привязав бинтами, чтобы не трепыхался.

Михайлыч был забубенным «бакланом» или хулиганом, который всю свою сознательную жизнь только тем и занимался, что сидел в лагерях за хулиганку. Всему виной был его задиристый и неуступчивый нрав, который после очередной вспышки неминуемо подводил его к уголовной статье.

Прослышав, после бурного вселения в больничку, о его прибытии, Михайлыча стали навещать старые кореша по лагерным зонам, а их в профилактории было около трети от всех принудбольных. Спившиеся с круга карманники, форточники и другие воровские «специалисты», которые из-за бухалова утратили свою преступную квалификацию, превратились в алкашей, неспособных совершить уже даже самую элементарную кражу варенья из соседского погреба.

Михайлыч знал их по совместным отсидкам. И пошли у них тары-бары, кто, где сидит, а кто откинулся, с распальцовкой, на лагерной фене. Послушаешь со стороны — каждое третье слово едва поймёшь, а им всё понятно, и правда — это свой мир, свои законы, устойчивость которых не может сломать даже колоссальная машина правосудия.

Преимущества зоны перед Л111 Михайлычу были понятны:

— Там себя человеком чувствуешь. А здесь, — он махнул рукой, — как шнурок, болтаешься. Нашему брату здесь делать нечего, этот загон для таких, как вы, сявок.

Не в последнюю очередь Михайлыч имел в виду Костю, довольно известного в нашем городе бывшего хоккеиста. Костя играл за «Волгу», которая выступала в высшей лиге по хоккею с мячом. Я знал его и раньше, но только издалека, с трибуны стадиона. Он вихрем носился по ледяному полю, частенько забивал, но пришло время, и ему уже стало трудно угнаться за молодыми.

— Один ляп я сделал в своей жизни, — говорил Костя, — женился на профуре. Пока играл, были деньги на подарки. Шуба чтобы у неё не меньше, чем за тысячу, кольцо — не меньше пятисот. Гарнитур мебельный, машина, квартира. Мне, дурню, пока играл, хотя бы педуху закончить. Ушёл из команды — ничего не умею.

Быстрый переход