Но почему тогда амазонки отвязались и полезли на самые вершины, если ничто не угрожало? А они полезли!
Во второй раз он поднялся на прямую берёзу у края рощи и добрался почти до вершины, прежде чем она склонилась и начала медленно гнуться. Удерживаясь только на руках, Стас плавно приземлился, а отпущенная крона медленно приподнялась на метр и осталась стоять дугой. Размягчённая соком, распаренная теплом древесина стала пластичной, не так-то просто было сломать даже тонкую берёзку. То есть женщины забирались вверх, чтобы опуститься или прыгнуть в воду, но почему этого нельзя было сделать, попросту отцепившись от ствола? Что это значило? Таким образом они опускались в обласа молчунов, чтобы их не опрокинуть? Или от отчаяния, красиво, словно на парашютах, бросались в воду, повинуясь массовому психозу, например?
Рассохин бродил между деревьев, задрав голову вверх, пока не заныла шея. И даже не заметил, как отступила вода и на глазах начал обнажаться плоский остров. Пахло тиной, сыростью, как от тела Анжелы, и даже запах цветущей черёмухи не мог перебить его.
Хоть бы надпись какую нацарапали, знак!
В последнюю очередь он забрался на старый черёмуховый куст, но в гамаке из одеяла тоже ничего не было. Стас отвязал его и уже стал спускаться, когда увидел то, что искал и что боялся найти: на краю встающего из воды острова в лягушачьей позе планирующего парашютиста вниз лицом лежал человек. Тело застряло в развилке сдвоенной у самой земли берёзы, и только потому его не унесло течением.
Он спустился на землю, обошёл вокруг утопленника и осторожно стащил капюшон с головы — женщина, мокрые волосы повязаны тесьмой.
— Ну, вот и всё... — сказал он вслух. — Всё-таки не похитили...
И вдруг связки слиплись, и голос пропал.
Рассохин считал себя несуеверным, далёким от всяческой мистики и фатализма, но в этот миг как-то трезво и осознанно вдруг ощутил некий знак, символ павшего на него проклятия в виде мёртвой женщины. Когда-то пережитое полубредовое состояние из-за убийства Жени Семёновой навязчиво преследовало его, тянулось пунктиром через всю жизнь, и вот наконец-то воплотилось в виде наказания за прошлое.
И это не наваждение, не призрак и не игра воображения.
Стас вынул трубку, набил табаком, сгоняя оцепенение, но прикуривать не стал — расстелил одеяло и, взяв поперёк, переложил скользкий труп, покрытый ровным слоем осевшей грязи. Прикасаться к нему было неприятно и страшно, от вида открытых глаз и рта содрогалась душа, хотелось отвернуться, но он заставил себя смотреть, ощущая, как немеют мышцы и вместе с мыслями каменеет сердце. Стиснув зубы, он стал черпать воду пригоршнями, отмывать лицо, и делал это по какому-то внутреннему, но чужому велению. Опустить веки удалось сразу, но рот не закрывался, и тогда он вспомнил, что нужно делать: снял с волос утопленницы тесьму, подтянул и подвязал нижнюю челюсть.
И ощутил, как начинает замерзать, хотя утро было солнечным, почти летним. Руки словно напитались мёртвым холодом, онемевшие пальцы стояли врастопырку. Он спрятал их под мышки, пытаясь отогреть, и будто два куска льда положил: заломило грудную клетку и показалось, что сердце остановилось. Хотелось костра, огня, но даже спичку не зажечь, и всё вокруг скользкое и мокрое, сухой щепки не найдёшь: вся земля как утопленница. Кое-как он сладил с руками, оживив их за голенищами резиновых сапог, прикурил, и от малого огонька не согрелся, но улеглось внутреннее, конвульсивное содрогание.
И вместе с этим чувством будто и время остановилось, не заметил, когда дотлел в трубке табак. Одновременно в солнечном, овеянном красноватым теплом пространстве зазвучал далёкий лай кавказца. Рассохин прислушался, но из-за расстояния было не понять, откуда идёт этот звук, казалось, что из невидимого материкового бора.
Распрямить окостеневшее тело не удалось. Стас завернул его в одеяло, связал крест-накрест углы, поднял и понёс к лодке. |