Нечто, вроде «её внутренним воротам пришлось выбирать из моих семян подходящие» — смущающая непосредственность.
А потом поразил меня приглашением прийти к Нганизо, чтобы взглянуть на рождение его дочери.
— Матриарх хотела бы вашего присутствия на празднике — твоего и твоих родичей, — сказал он.
Я понял, что отказываться нельзя, нетактично, восхитился и поблагодарил — но приглашение меня не обрадовало. Если начистоту — мне было почти страшно. Я оказался совершенно не готовым морально.
Женщина-лицин раскрыта настолько, что может рожать в окружении толпы родственников и друзей. А я — землянин, для меня все эти женские дела — табу, табу и табу. Стыд тут смешан со страхом и ещё с чем-то — мне и самому не разобраться толком, почему так коротит в спинном мозгу и встаёт дыбом весь мой земной небогатый волосяной покров.
Я помню, как пытался объяснить биологам, насколько тяжело и опасно рожают наши женщины на нашей родине — а они требовали подробностей. Им, видимо, тоже было не уложить в голове, как можно ассоциировать такую радостную и замечательную вещь с болью, страданиями и смертельным риском. Они попросту не понимали, как мы вообще дожили до цивилизации с квалифицированной медицинской помощью, если так непутёво, так опасно размножаемся…
И я не сумел объяснить, какими кромешными вещами окружена в нашем мире вся эта сфера, всё то, что у лицин так радостно и просто. Некоторые вещи никак не шли у меня с языка; возможно, владей Калюжный языком лицин лучше, он мог бы… но я до сих пор не уверен, что это нужно было сказать нашим очень искренним и очень откровенным друзьям.
Я не посмел возразить Чероди, но после поделился опасениями, почти страхами, с Гзицино, моим ближайшим другом здесь.
— Я думала, что они тебе нравятся, Чероди и Нганизо, — сказала Гзицино слегка огорчённо. — И ещё: ведь это матриарх позволила тебя пригласить. Это намёк.
— Конечно, нравятся! — возразил я, обнимая сестрёнку — сказал тихонько, в самое плюшевое ушко, которое дёрнулось, как кошачье. — Но намёка я не понял.
— Матриарх полагает, что к вам надлежит относиться как к детям клана Кэлдзи, — ошарашила меня Гзицино. — Как к родным, а не принятым детям. Поэтому вы и живёте в этом доме. Вы уйдёте отсюда, как наши… — и рассмеялась. — Не знаю, как сказать. Родные приёмыши!
Я зарылся лицом в её роскошную рыжую гриву, чуя, как с каждым моим вдохом меняется её запах, ускользающий запах девушки-поэта, которая мыслит ароматическими балладами. Родной дом — летний дождь — светящиеся цветы — мёд, обозначающий и любовь, и тепло — печенье из плодов местного хлебного, вернее, печеньевого дерева — молоко и чистая шёрстка юной матери…
— Милая, — сказал я по-русски, чувствуя, как горят мои щёки, — не постигаю, зачем мы вам сдались… — и, когда она повернула ко мне свой настороженный носик и вопросительный взгляд, перевёл: — Мы ведь не нужны Кэлдзи. У нас нет профессий. Мы вам ничем не помогаем. У нас негодные гены.
Гзицино тихонько рассмеялась.
— Как нам жаль, что вы — другой вид, — сказала она, ткнувшись влажным носиком в мой висок. — Нам — женщинам. Мы чуем ценные качества в вас.
Кто бы дома чуял в нас ценные качества… Бедное мы пушечное мясо, расходный материал опасных экспериментов, те самые жалкие мальчишки, которыми всегда и за всё расплачивались во все времена существования нашей цивилизации!
— Ты ошибаешься, — сказал я. — Мы — просто бродяги.
Бродяги — не ругательное слово. Бродяги — мужчины в поисках воли и доли, юноши в поисках счастья… Однако, возможно, расходный генетический материал, лотерейные билеты этого мира. |