А между тем он разорил церковь и не
запирался в этом. Казалось, что, по своим убеждениям, свой поступок и
принятые за него "муки" он должен бы был считать славным делом. Но как ни
всматривался я, как ни изучал его, никогда никакого признака тщеславия или
гордости не замечал я в нем. Были у нас в остроге и другие старообрядцы,
большею частью сибиряки. Это был сильно развитой народ, хитрые мужики,
чрезвычайные начетчики и буквоеды и по-своему сильные диалектики; народ
надменный, заносчивый, лукавый и нетерпимый в высочайшей степени. Совсем
другой человек был старик. Начетчик, может быть, больше их, он уклонялся от
споров. Характера был в высшей степени сообщительного. Он был весел, часто
смеялся - не тем грубым, циническим смехом, каким смеялись каторжные, а
ясным, тихим смехом, в котором много было детского простодушия и который
как-то особенно шел к сединам. Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что
по смеху можно узнать человека, и если вам с первой встречи приятен смех
кого-нибудь из совершенно незнакомых людей, то смело говорите, что это
человек хороший. Во всем остроге старик приобрел всеобщее уважение, которым
нисколько не тщеславился. Арестанты называли его дедушкой и никогда не
обижали его. Я отчасти понял, какое мог он иметь влияние на своих
единоверцев. Но, несмотря на видимую твердость, с которою он переживал свою
каторгу, в нем таилась глубокая, неизлечимая грусть, которую он старался
скрывать от всех. Я жил с ним в одной казарме. Однажды, часу в третьем ночи,
я проснулся и услышал тихий, сдержанный плач. Старик сидел на печи (той
самой, на которой прежде него по ночам молился зачитавшийся арестант,
хотевший убить майора) и молился по своей рукописной книге. Он плакал, и я
слышал, как он говорил по временам: "Господи, не оставь меня! Господи,
укрепи меня! Детушки мои малые, детушки мои милые, никогда-то нам не
свидаться! " Не могу рассказать, как мне стало грустно. Вот этому-то старику
мало-помалу почти все арестанты начали отдавать свои деньги на хранение. В
каторге почти все были воры, но вдруг все почему-то уверились, что старик
никак не может украсть. Знали, что он куда-то прятал врученные ему деньги,
но в такое потаенное место, что никому нельзя было их отыскать. Впоследствии
мне и некоторым из поляков он объяснил свою тайну. В одной из паль был
сучок, по-видимому твердо сросшийся с деревом. Но он вынимался, и в дереве
оказалось большое углубление. Туда-то дедушка прятал деньги и потом опять
вкладывал сучок, так что никто никогда не мог ничего отыскать.
Но я отклонился от рассказа. Я остановился на том: почему в кармане у
арестанта не залеживались деньги. Но, кроме труда уберечь их, в остроге было
столько тоски; арестант же, по природе своей, существо до того жаждущее
свободы и, наконец, по социальному своему положению, до того легкомысленное
и беспорядочное, что его, естественно, влечет вдруг "развернуться на все",
закутить на весь капитал, с громом и с музыкой, так, чтоб забыть, хоть на
минутку, тоску свою. |