Последнее меня особенно бесило.
Я ненавидел резкий, несомневающийся в себе звук его голоса, обожание собственных
своих острот, которые у него выходили ужасно глупы, хотя он был и смел на язык;
я ненавидел его красивое, но глупенькое лицо (на которое я бы, впрочем, променял
с охотою свое умное) и развязно-офицерские приемы сороковых годов. Я ненавидел
то, что он рассказывал о своих будущих успехах с женщинами (он не решался
начинать с женщинами, не имея еще офицерских эполет, и ждал их с нетерпением) и
о том, как он поминутно будет выходить на дуэли. Помню, как я, всегда
молчаливый, вдруг сцепился с Зверковым, когда он, толкуя раз в свободное время с
товарищами о будущей клубничке и разыгравшись наконец как молодой щенок на
солнце, вдруг объявил, что ни одной деревенской девы в своей деревне не оставит
без внимания, что это - droit de seigneur[vii], а мужиков, если осмелятся
протестовать, всех пересечет и всем им, бородатым канальям, вдвое наложит
оброку. Наши хамы аплодировали, я же сцепился и вовсе не из жалости к девам и их
отцам, а просто за то, что такой козявке так аплодировали. Я тогда одолел, но
Зверков, хоть и глуп был, но был весел и дерзок, а потому отсмеялся и даже так,
что я, по правде, не совсем и одолел: смех остался на его стороне. Он потом еще
несколько раз одолевал меня, но без злобы, а как-то так, шутя, мимоходом,
смеясь. Я злобно и презрительно не отвечал ему. По выпуске он было сделал ко мне
шаг; я не очень противился, потому что мне это польстило; но мы скоро и
естественно разошлись. Потом я слыхал об его казарменно-поручичьих успехах, о
том, как он кутит. Потом пошли другие слухи - о том, как он успевает по службе.
На улице он мне уже не кланялся, и я подозревал, что он боится компрометировать
себя, раскланиваясь с такой незначительной, как я, личностью. Видел я его тоже
один раз в театре, в третьем ярусе, уже в аксельбантах. Он увивался и изгибался
перед дочками одного древнего генерала. Года в три он очень опустился, хотя был
по-прежнему довольно красив и ловок; как-то отек, стал жиреть; видно было, что к
тридцати годам он совершенно обрюзгнет. Вот этому-то уезжавшему наконец Зверкову
и хотели дать обед наши товарищи. Они постоянно все три года водились с ним,
хотя сами, внутренно, не считали себя с ним на равной ноге, я уверен в этом.
Из двух гостей Симонова один был Ферфичкин, из русских немцев, - маленький
ростом, с обезьяньим лицом, всех пересмеивающий глупец, злейший враг мой еще с
низших классов, - подлый, дерзкий, фанфаронишка и игравший в самую щекотливую
амбициозность, хотя, разумеется, трусишка в душе. Он был из тех почитателей
Зверкова, которые заигрывали с ним из видов и часто занимали у него деньги.
Другой гость Симонова, Трудолюбов, была личность незамечательная, военный
парень, высокого роста, с холодною физиономией, довольно честный, но
преклонявшийся перед всяким успехом и способный рассуждать только об одном
производстве. Зверкову он доводился каким-то дальним родственником, и это, глупо
сказать, придавало ему между нами некоторое значение. Меня он постоянно считал
ни во что; обращался же хоть не совсем вежливо, но сносно.
- Что ж, коль по семи рублей, - заговорил Трудолюбов, - нас трое, двадцать один
рупь, - можно хорошо пообедать. Зверков, конечно, не платит.
- Уж разумеется, коль мы же его приглашаем, - решил Симонов.
- Неужели ж вы думаете, - заносчиво и с пылкостию ввязался Ферфичкин, точно
нахал лакей, хвастающий звездами своего генерала барина, - неужели вы думаете,
что Зверков нас пустит одних платить? Из деликатности примет, но зато от себя
полдюжины выставит.
- Ну, куда нам четверым полдюжины, - заметил Трудолюбов, обратив внимание только
на полдюжину. |