Илларионов чувствовал, как физически слабеет день ото дня. К вечеру, в самое продуктивное для него время, силы буквально вытекали из него, как жидкость из дырявого сосуда.
В трех кварталах от дома у «мерседеса» стояла кучка молчаливых парней. При виде бредущего по темной улице одинокого прохожего они оживились. Когда один из стоявших направился ему навстречу, сунув руку в карман кожаной куртки, Илларионов с удивлением обнаружил, что не испытывает ни малейшего страха – напротив, неприятная встреча показалась даже желанной, сулящей через стресс вернуть его к нормальной жизни или оборвать это никчемное существование, в котором не было места ни радостям, ни надеждам, ни чувствам вообще.
– Музык, – остановил Илларионова подошедший, – тебе ствол не нузен?
– Что? – он действительно не расслышал вопроса, тихо заданного косноязычным человеком.
– Ствол, горю, не хосес купить? – оглянувшись, еще тише спросил торговец оружием и наполовину вынул из кармана «пушку».
– Спасибо, у меня есть, – вежливо улыбнулся Илларионов и направил на парня табельный «Макаров».
Тот постоял, соображая, как поступить, – такой случай был явно не предусмотрен в инструктаже – да так ничего и не придумав, промямлил:
– А‑а… ну, тогда иди, ладно…
Илларионов шагнул в сторону, обходя налетчика, спрятал пистолет и направился к дому, стараясь не ускорять шаг. Чувствовал, как спину его дырявят напряженные взгляды. Однако парни почему‑то не пытались завладеть содержимым его карманов: не то не хватало опыта, не то «Макаров» не котировался в их арсенале. А может, их просто не интересовал человек, лишенный чувств: не давал повода насладиться вызванным ими страхом.
Уже поднимаясь по лестнице, Илларионов подумал, что если бы к этому времени не стало Клавы, он непременно попытался бы задержать их – не столько из служебного долга, сколько из‑за того, что жизнь потеряла бы для него всяческий смысл. «Упоение в бою» стало подходящей возможностью расстаться с нею.
В квартире было тихо. Леночка уже спала, Катя читала книгу. Вымыв руки, Илларионов прошел на кухню. В кастрюле оставался обеденный борщ, на сковородке – гречневая каша, но есть не хотелось.
– Мне бы чаю с лимоном, – попросил он Катю. Заметил опухшие, маслянистые глаза дочери. – Ты что, плакала?
– С чего ты взял? Спала.
Дочь поставила чайник на конфорку, села на табуретку у стола, застыла, подперев кулачками подбородок и сосредоточенно глядя на свое отражение в черном стекле окна.
– Маме было очень плохо ночью. Врач говорил об операции.
– Все‑таки решили делать?
– Спрашивают у нас. Очень мало надежды. К тебе полковник Нежин заходил.
– Подполковник, – автоматически поправил Илларионов. И встрепенулся в ту же секунду, почувствовал, как зверем в клетке заметалось сердце. – Когда?
Нежина Катя не знала в лицо.
– Час назад.
Час назад они виделись с Нежиным в кабинете Швеца.
– Он там сверток оставил, я положила на топчан…
Илларионов стремительно прошел через смежную комнату, в которой спала внучка, в кабинет, включил настольную лампу и заперся на защелку.
Коробка, упакованная в безликий серый пакет и заклеенная «Свемой», лежала на топчане. Нетерпеливо разодрав целлофан на торце, Илларионов открыл ее…
Деньги были в пачках. В каждой – по сто купюр. Пятидесятидолларового достоинства. Пачек было десять.
Коротко звякнул телефон. Илларионов не слышал звонка, и только когда Катя тихонько, чтобы не разбудить Леночку, стукнула в дверь: «Папа, сними трубку», – пришел в себя. |