Но если в детдомовском "семисезонном" пальтишке -- это значит, в летнем
и в зимнем одновременно, -- в куцей шапчонке, уши которой стянуты тесемками
под нижней губой, потому что до подбородка не достают, в полусуконных
штанах, под которыми тлело шевелятся тонкие кальсонишки, засунутые в жесткие
голенища валенок, низко обрезанных из-за того, что загибал ты их для форсу,
но строгие учителя отпластали половину обуви с воспитательной целью, -- если
во всем этом снаряжении, натянув на щеку воротничишко и затыкая мокрый
задыхающийся рот казенной рукавицей, через лога, через сугробы переть на
окраину города, во тьму кромешную -- лампочки на столбах лишь в центре
города, у ресторана, под козырьком магазинов и у кинотеатра едва светятся
сквозь тучи снега, дальше и вовсе провал, конец света, голосящая преисподня?
Вот так-то волокся я однажды наперекор стихиям домой, не помню уж
откуда, и остановился передохнуть за углом старого кинотеатра. Отдышался
маленько в заветрии, давай на рекламу глазеть, а она снегом запорошена.
Обметаю рекламу рукавицей, и мне открывается невиданно красивая картина. На
бордово-бархатном фоне парит женщина в белом платье с поющим, сахарно
белеющим ртом, с полузапахнутыми глазами, сквозь которые томно и маняще
светится взгляд. Ниже поющей женщины, навалившись щекой на скрипку, играет
музыкант с бабочкой на рубашке, с белоснежными манжетами, высунувшимися
из-под черных рукавов. Глаза у него тоже полуприкрыты, и он вроде бы тоже в
забытьи находится. Дальше на рекламе видны кибитка, запряженная в нее
лошадь, какой-то дяденька на облучке, лес, солнце, трава.
Словом, картина, совершенно не похожая на ту, что окружала меня,
властвовала надо мной. Что-то заныло, заныло у меня в середке, какой-то
властный зов мне послышался, и я подумал: вот зайти бы сейчас в кинотеатр,
найти у кассы рубль, да и увидеть бы все это...
Дума о рубле еще не завершилась, но я уже был в деревянном пристрое
кинотеатра, в стене которого крепостной бойницей светилось морозное окошечко
кассы с еще не задвинутым вовнутрь пеналом. Тем, у кого имелись деньги,
надлежало их положить в пенал, и тогда невидимая за мерклым стеклом рука
кассира утягивала пенал к себе и тут же высовывала его обратно с синеньким
лоскутком билета, поверх которого лежала сдача. Но опять же, повторяю, это
для тех, у кого водились деньги. У меня их не было.
И ни одного человека у кассы. Я понял, что скоро грянет третий звонок,
а мне еще надо успеть найти рубль. Снег, натасканный на валенках, толстым
слоем лежал на полу. Он был свеж и бел, этот принесенный из лесотундры и
обрушенный на город снег, и в нем еще дымилось несколько окурков, пестрели
разноцветные бумажки от конфет, и у самой кассы, под некрашеной доской,
изображающей барьер, лежал золотисто-желтый катышек. Это был рубль! Я как ни
в чем не бывало поднял его, расправил на колене и, нарабатывая дальнейшую
тактику поведения -- сеанс-то последний, самый взрослый, мне еще и
пятнадцати нету, -- схватил дымящийся окурок, расчмокал его, пустил в
бойницу кассы дым и хриплым "мужицким" голосом потребовал билет "на одно
лицо". |