Изменить размер шрифта - +
Он не

видел войны, но он видел революцию и Коммуну, а революция - это еще лучше, если не становишься фанатиком, потому что все говорят на одном языке,

и гражданская война лучшая из войн для писателя-наиболее совершенная. Стендаль видел войну, и Наполеон научил его писать. Он учил тогда всех, но

больше никто не научился. Достоевский стал Достоевским потому, что его сослали в Сибирь. Несправедливость выковывает писателя, как выковывают

меч. Я подумал, а что, если бы Тома Вулфа сослали в Сибирь или на остров Тортугас, сделало бы это из него писателя, послужило бы это тем

потрясением, которое необходимо, чтобы избавиться от чрезмерного потока слов и усвоить чувство пропорции? Может быть, да, а может, и нет. Он

всегда казался грустным, как Карнера.
     Толстой был маленького роста. Джойс-среднего, и он довел себя до слепоты. И в тот последний вечер я пьяный, и рядом Джойс, и строчка из

Эдгара Кине, которую он все твердил: “Fraiche et rose comme au jour de la bataille” <Свеж и румян, как в день сраженья (франц.).>. Нет, я,

кажется, путаю. А когда, бывало, встретишься с ним, он подхватывает разговор, прерванный на полуслове три года назад. Приятно было видеть в наше

время большого писателя.
     Мне нужно было только одно: работать. Я не особенно задумывался над тем, как это все получится. Я уже больше не принимал всерьез свою

собственную жизнь; жизнь других людей-да, но не свою. Другие стремились к тому, к чему я не стремился, но я все равно своего добьюсь, если буду

работать. Работа-вот все, что было нужно, она всегда давала мне хорошее самочувствие, а жизнь-моя, черт возьми, жизнь в моих руках, и я буду

жить, где и как вздумается.
     Здесь, где я живу сейчас, мне очень хорошо. Небо в Африке лучше, чем в Италии. Черта с два-лучше! Самое лучшее небо-в Италии, в Испании и в

северном Мичигане осенью, и осенью же над Мексиканским заливом. Небо есть и лучше здешнего, но лучшей страны нет нигде.
     Сейчас я хотел только одного: вернуться в Африку. Мы еще не уехали отсюда, но, просыпаясь по ночам, я лежал, прислушивался и уже тосковал

по ней.
     И, глядя со дна ущелья сквозь туннель, образуемый деревьями, на небо и белые облака, бежавшие по ветру, я так любил эту страну, что был

счастлив, как бываешь счастлив после близости с женщиной, которую любишь по-настоящему, когда, опустошенный, чувствуешь, что это готово опять

нахлынуть на тебя, и вот уже нахлынуло, и ты никогда не сможешь обладать всем целиком, но то, что есть, это твое, а тебе хочется больше и

больше-хочется обладать этим всем, в этом быть, и жить этим, и снова познать обладание, которое длится вечность-бесконечную, внезапно

обрывающуюся вечность; и время идет тихо, иной раз так тихо, что кажется, оно совсем остановилось, и потом, уже после, ты вслушиваешься, пришло

ли оно снова в движение, а оно все медлит и медлит. Но чувства одиночества у тебя нет, потому что, если ты любил ее радостно и без трагедий, она

будет любить тебя всегда; кого бы она ни любила, куда бы ни ушла, тебя она любит больше всех. И если ты любил в своей жизни женщину или страну,

считай себя счастливцем, и хотя ты потом умрешь, это ничего не меняет. Сейчас, живя в Африке, я с жадностью старался взять от нее как можно

больше-смену времен года, дожди, когда не надо переезжать с места на место, неудобства, которыми платишь, чтобы ощутить ее во всей полноте,

названия деревьев, мелких животных и птиц; знать язык, иметь достаточно времени, чтобы во все это вникнуть и не торопиться.
Быстрый переход