– А что стало с чернокнижником? – продолжал я расспросы.
– Что ж, в самом скором времени пришел приказ арестовать его за государственную измену, как агента Шевалье Сен‑Жоржа; и леди Ботвелл, припомнив намеки, вырвавшиеся у доктора, ревностного приверженца протестантского наследника, вдруг осознала, что Падуанский Лекарь был главным образом в чести у престарелых матрон одних с нею политических убеждений. Теперь казалось вполне вероятным, что деятельный и способный агент мог бы получать новости из Европы и впоследствии представлять их в виде фантасмагорий, одной из коих леди Ботвелл сама была свидетельницей. Но все же оставалось слишком много неразрешимых вопросов, не позволяющих дать делу естественное объяснение, и леди Ботвелл до самого смертного часа так и пребывала в великих сомнениях и склонялась к тому, чтобы разрубить Гордиев узел, признав существование сверхъестественных сил.
– Но дорогая тетушка, напомнил я, – что же все‑таки стало с магистром?
– О, он был слишком хорошим предсказателем судеб, чтобы не предвидеть, что собственный его рок будет куда как трагичен, коли он дождется появления человека с серебряным псом на рукаве. Он, что называется, съехал без предварительного уведомления, и с тех пор его больше нигде не видели и не слышали. Пошли было темные слухи о каких‑то письмах, обнаруженных в его доме, но сплетни скоро утихли и о докторе Баптисте Дамиотти разговоров велось не больше, чем, скажем, о Галене или Гиппократе.
– А сэр Филипп, – продолжал я, – он тоже навеки исчез от глаз широкой публики?
– Нет, – отвечала моя добросердечная рассказчица. – Он еще раз дал о себе знать, причем при весьма примечательных обстоятельствах. Сказывают, будто мы, шотландцы, покуда нация эта еще существовала на свете, среди полной меры всевозможных достоинств обладали и парой зернышек недостатков. Утверждают, будто мы редко прощаем и никогда не забываем нанесенные нам обиды, будто мы склонны возводить наше негодование и скорбь в ранг идолов, как несчастная леди Констанция со своим горем; и добавляют также, что мы, по словам Бернса, «свой нянчим гнев, чтоб он не остывал». Все это было равно применимо и к леди Ботвелл, и, думается мне, ничто, кроме разве восстановления на троне династии Стюартов, не показалось бы ей столь же сладостным, как возможность отомстить сэру Филиппу Форрестеру за глубокое двойное горе, что причинил он ей, лишив разом и брата, и сестры. Но на протяжении многих лет о нем не было ни слуху, ни духу.
Наконец – это случилось на масленицу на одной ассамблее, куда съехалось все высшее общество Эдинбурга и где у леди Ботвелл имелось свое кресло в ряду дам‑патронесс – один из слуг шепнул ей на ухо, что некий джентльмен желает побеседовать с ней наедине.
– Наедине? В бальном зале? Да он, верно, спятил… Скажите ему, пусть посетит меня завтра утром.
– Я так и сказал ему, миледи, – ответил слуга. – Но он просил меня передать вам эту записку.
Леди Ботвелл вскрыла конверт, тщательно сложенный и запечатанный.
Там оказалось всего лишь несколько слов: «Дело жизни и смерти», начертанных незнакомым ей почерком.
Внезапно ей пришло в голову, что это может касаться безопасности кого‑либо из числа ее политических друзей, засим она проследовала за посланцем в маленькую комнатку, где было приготовлено угощение и куда большая часть публики не допускалась.
Там она обнаружила дряхлого старика, который при ее появлении поднялся и отвесил ей глубокий поклон.
Весь облик его указывал на подорванное здоровье, а одежда, хоть и тщательно подобранная в соответствии с бальным этикетом, была ветха, протерта и складками свисала вокруг его исхудалой фигуры.
Леди Ботвелл уже потянулась было за кошельком, надеясь скромным пожертвованием отделаться от просителя, но страх совершить ошибку остановил ее руку. |