К моему имени, непривычному для деревни в далекой Сибири, отнеслись каждый по-своему. Кто-то доброжелательно: пора-де и новыми именами обзаводиться. Другие, кривя рот брезгливо, передразнивали: «Валера-халера. Валерка — тарелка! Тьфу!»
Пока я учился ходить и говорить, мне было все равно, как меня называют мои братья и сестренка. Отец никак не называл, мама — нежно: Лера, братишки — кто как, сестренка — как мама, нежно, любя, как куклу, пока она новая. Потом, когда я вышел на простор, на улицу, увидел там множество детей и заковылял к ним с улыбкой радости на лице, то услышал, повторяемое эхом: «Рыжий, Рыжик!» А кто-то бойко пропел: «Рыжий-Пыжий, конопатый, убил дедушку лопатой!»
Бабушка Арина не любила меня. Ни разу не погладила по головке, слова ласкового не сказала. Смотрела на меня как-то сбоку, косо, как прицеливаясь. Если мы прибегали всем гуртом к ней, то угощала она всех с любовью, только не меня. Она совала пирожок кому-нибудь из братишек и говорила, кивнув на меня: «Дай и ему тоже».
Мама переживала, но ничего поделать не могла.
— Не заставляй меня. Не люб он мне. Весь в этого непутевого, где тольки ты его выискала!
— Дите-то при чем? В чем оно виноватое? — не скрывая слез, упрекала мама бабушку.
Но та стояла на своем, постоянно находя во мне какие-то недостатки, которых не избежал ее нелюбимый зять, мой отец.
— Такей же будет, — махала она рукой. — Яблоко от яблони… Рыжий, и глаза как у порося.
— С чего ты взяла, что как у порося? Совсем не такой он. И глазки голубые, и реснички пушистые…
— Белые, как у телка!
— Ну вот! Уже как у телка! Он же твой внук, а ты…
— Усе мае внуки добрые, тольки не гэтот… Варелка гэтот, чи как? И имечко же придумали! Мало ему свово горя, так ще имечком, прости Господи, наказали. Варелка! Тьфу!
Я перестал бегать к бабушке Арине и стал присматриваться к другой моей бабушке — Клаве. Отцовой маме. Та меня никак не воспринимала. Не говорила плохо обо мне, но и не ласкала. Был я для нее как печь или стол: стоит, ну и пускай стоит, значит, так надо.
Но не все так меня не любили, как бабушка Арина. Любила, жалеючи, мама. И еще тетя Настя. Сестра отца.
— Как живешь, мое солнышко? — спрашивала она меня при встрече, крепко обнимала и целовала. Я смущался, терялся, не знал, что говорить. — Мы с тобой как два солнышка. Я побольше, ты поменьше, но ты ярче, красивее! — продолжала обнимать и целовать меня тетя.
Глядя на нас, мама готова была расплакаться. Она простила тете Насти старый упрек, когда та назвала маму плохой хозяйкой, неумехой, неспособной копить деньги. И отец повторял этот упрек.
— Не буду я брать деньги с соседей за кружку молока! — категорично заявила она тогда отцу, и у того хватило ума не говорить больше об этом.
— Копейка в доме не была бы лишней, — сказал он, как извиняясь. — Лидке к зиме бы катанки…
— Где им взять деньги за молоко, если нет на соль и керосин?!
Тетя Настя была тоже рыжая. На солнце ее голова светилась ярко-красной медью. Ее все любили, и никто никогда не дразнил рыжей, конопатой. Она всегда была веселой, звучно смеялась, сверкая белыми, как сахар, зубами.
— Отгадай, что я тебе принесла? — спрятав руки за спиной с этим «что-то», спросила как-то тетя Настя.
— Машинку! — обрадовался я.
— Молодец! Как ты быстро угадал? Увидал, наверное?
Ничего удивительного тут не было. Мы с мамой ходили в магазин, и я там видел на прилавке машинку. Яркую! С кузовом зеленым! С дверцами, которые открываются. |