Все в доме покорно подчинялись ей, даже
Настоящий Старик и упрямая Мария Романовна - Тираномашка, как за
глаза называет ее Варавка. Мать редко смеется и мало говорит, у нее
строгое лицо, задумчивые голубоватые глаза, густые темные брови,
длинный, острый нос и маленькие, розовые уши. Она заплетает свои лунные
волосы в длинную косу и укладывает ее на голове в три круга, это делает ее
очень высокой, гораздо выше отца. Руки у нее всегда горячие. Совершенно
ясно, что больше всех мужчин ей нравится Варавка, она охотнее говорит с
ним и улыбается ему гораздо чаще, чем другим. Все знакомые говорят, что
она удивительно хорошеет.
Отец тоже незаметно, но значительно изменился, стал еще более суетлив,
щиплет темненькие усы свои, чего раньше не делал; голубиные глаза его
ослепленно мигают и смотрят так задумчиво, как будто отец забыл что-то и
не может вспомнить. Говорить он стал еще больше и крикливее,
оглушительней. Он говорит о книгах, пароходах, лесах и пожарах, о глупом
губернаторе и душе народа, о революционерах, которые горько ошиблись,
об удивительном человеке Глебе Успенском, который "все видит насквозь".
Он всегда говорит о чем-нибудь новом и так, как будто боится, что завтра
кто-то запретит ему говорить.
- Удивительно! - кричит он. - Замечательно! Варавка прозвал его: Ваня с
Праздником.
- Мастер ты удивляться, Иван! - говорил Варавка, играя пышной своей
бородищей.
Он отвез жену за границу, Бориса отправил в Москву, в замечательное
училище, где учился Туробоев, а за Лидией откуда-то приехала
большеглазая старуха с седыми усами и увезла девочку в Крым, лечиться
виноградом. Из-за границы Варавка вернулся помолодевшим, еще более
насмешливо веселым; он стал как будто легче, но на ходу топал ногами
сильнее и часто останавливался перед зеркалом, любуясь своей бородой,
подстриженной так, что ее сходство с лисьим хвостом стало заметней. Он
даже начал говорить стихами, Клим слышал, как он говорил матери:
Когда из мрака заблужденья
Горячим словом убежденья
Я душу падшую извлек,
- конечно, я был в то время идиотом...
- Это едва ли верно и очень грубо, Тимофей Степанович, - сказала мать.
Варавка свистнул, точно мальчишка, потом проговорил четко:
- Нежной правды нет.
Почти каждый вечер он ссорился с Марией Романовной, затем с нею начала
спорить и Вера Петровна; акушерка, встав на ноги, выпрямлялась,
вытягивалась и, сурово хмурясь, говорила ей:
- Вера, опомнись!
Отец беспокойно подбегал к ней и кричал:
- Разве Англия не доказывает, что компромисс необходимое условие
цивилизации... Акушерка сурово говорила:
- Перестаньте, Иван!
Тогда отец подкатывался к Варавке:
- Согласись, Тимофей, что в известный момент эволюция требует
решительного удара...
Варавка отстранял его короткой, сильной рукой и кричал, усмехаясь:
- Нет, Марья Романовна, нет! Отец шел к столу пить пиво с доктором
Сомовым, а полупьяный доктор ворчал:
- Надсон прав: догорели огни и у... как там?
- Облетели цветы, - добавил отец, сочувственно кивнув лысоватым
черепом, задумчиво пил пиво, молчал и становился незаметен.
Мария Романовна тоже как-то вдруг поседела, отощала и согнулась; голос у
нее осел, звучал глухо, разбито и уже не так властно, как раньше. Всегда
одетая в черное, ее фигура вызывала уныние; в солнечные дни, когда она
шла по двору или гуляла в саду с книгой в руках, тень ее казалась тяжелей и
гуще, чем тени всех других людей, тень влеклась за нею, как продолжение
ее юбки, и обесцвечивала цветы, травы.
Споры с Марьей Романовной кончились тем, что однажды утром она ушла
со двора вслед за возом своих вещей, ушла, не простясь ни с кем, шагая
величественно, как всегда, держа в одной руке саквояж с инструментами, а
другой прижимая к плоской груди черного, зеленоглазого кота. |