|
Перед выпиской из больницы медсестры сделали вид, будто нашли у меня вошь, и это позволило им сбрить мне волосы. Сильно нажимая на бритву, они проводили ею по коже.
Мою прежнюю одежду сожгли, но что мне было делать, оплакивать ее, что ли?
Меня отвели на склад. Я нашла длинную шаль, чтобы закрыть голову, мне выдали новые сандалии, чтобы было в чем красоваться, коричневые с блестящей латунной пряжкой. Я выбрала себе несколько великолепных португальских платьев, желтых и красных. Примеряя их, я посмотрелась в зеркало и поняла, что выгляжу так же, как прежде. Еще я приглядела длинное серое платье, пожертвованное народом Соединенных Штатов. Мне вернули деньги, от которых тут не было никакой пользы, партийный билет и даже нож с рукояткой из оникса. Партийный билет я сразу сожгла. Открыв конверт, я обнаружила в нем монету, доставшуюся от Конки. Я поцеловала ее и поблагодарила мою дорогую потерянную подругу за то, что она не плевала в меня, но при этом воспитала в своих детях чувство собственного достоинства, побудившее их плюнуть.
Доктор Маркус проводила меня в специальную комнату в дальнем конце деревянного барака. Тут были только самые младшие дети, они ходили за мной, смеялись, дергали меня за рукава. Некоторые из них играли в футбол мячом, сделанным из свиного мочевого пузыря, их пронзительные голоса висели в воздухе. Женщины, в большинстве венгерки, выглядывали из кухонь. Узнав, что они находятся здесь четыре года после перехода границы в 1956 м, я почувствовала к ним нежность. Кто то написал на стене по венгерски: «Мы оставили дома плащи, помолитесь о нас».
Идя вдоль забора из колючей проволоки к последнему бараку, мы повернули за угол, и тут я остановилась. На ступеньках сидела с младенцем на руках темноволосая женщина в длинной юбке. Она от удивления приложила руку ко рту, отдала младенца ребенку постарше и подошла потрогать мою голову.
– Агнец небесный, – сказала она, – они сбрили тебе волосы!
Не могу сказать, дорогая, как низко упало мое сердце при виде этой женщины. Я сразу поняла, что надо бежать, не только потому, что я нечиста, но и потому, что в конце концов они узнают, почувствуют это во мне, говорю тебе чистую правду, цыган всегда узнаёт, я принесу позор и им тоже. Она взяла мою руку и дала мне кусок хлеба. «Я не должна, – подумала я, – я предательница». А что я предала? Что я могла предать в себе прежней? Как далека я была теперь от Золи, проведшей много часов в комнатах Будермайса, у звонивших телефонов Союза писателей, у пульсирующих станков типографии Странского, под сияющими люстрами отеля «Карлтон» и во всех остальных местах, где я встречала Судьбу и примеряла сверкающие побрякушки, подаренные ею.
А теперь моя смуглая сестра кладет мне в руку хлеб и болтает на нашем милом древнем языке.
Ее звали Мозол. Она схватила меня за локоть и потянула в темный барак. Одеяла, несколько узлов, уйма ковриков на полу. Она указала на толстяка, который спал на изодранной кушетке, закрыв лицо шляпой.
– Это мой муж Панч, – сказала она, – ленив, как сукин сын. Храпит даже на ходу, говорю тебе. Иди, иди сюда, я тебе тут все покажу. Мы богатые, у нас есть комната. Никто из гадже не хочет быть с нами, так что весь барак только наш, можешь себе представить?
Она прикоснулась к моей щеке, потом повертела меня перед собой, и от ее голоса у меня закружилась голова: «Господь небесный, целую твои усталые глаза».
Рядом с Мозол мне оставалось только кивать и слушать. Слово за слово, скоро их набралось десять тысяч. Ее бесконечная болтовня забивала мне уши, но и ложилась бальзамом на раны моей души. Она показала мне бараки, провела по лагерю к магазину, в котором принимали такие карточки, как у меня. Мозол все говорила и говорила, даже, казалось, не умолкала, чтобы вздохнуть. Ее мужу редко удавалось раскрыть рот. Он называл ее своим маленьким соловьем, но его голос тонул в ее щебете. |