|
Мозол все говорила и говорила, даже, казалось, не умолкала, чтобы вздохнуть. Ее мужу редко удавалось раскрыть рот. Он называл ее своим маленьким соловьем, но его голос тонул в ее щебете. У Мозол было семеро детей, и она работала над восьмым, и если рядом не находилось с кем поговорить, она разговаривала с собственным животом.
Во всех тяготах, чонорройа, есть примесь смешного.
Память о тех днях прикипела к моему сердцу, и я не могу говорить о них спокойно. Началась жизнь, которой я не знала. Я больше не была поэтессой, певицей или книгочеем, я не была даже путешественницей. Каждый день я просыпалась на одном и том же месте. Ставила на плиту кофейник, проветривала матрас, выбивала его голыми руками. Ела я за одним столом с семьей Мозол, собиравшейся вокруг трехногой кастрюли. Они мне рассказывали истории, доверяли свои тайны. Такой жизни у меня никогда прежде не было.
Я снова поменяла одежду, теперь я носила яркие португальские платья. Я ловила свое отражение в окнах контор. Волосы отросли, и я вплела Конкину монету в пряди. Язык, на котором я говорила раньше, привел меня к двери в новую жизнь.
Ты можешь спросить, почему я не ушла из лагеря под покровом темноты, почему перестала скитаться, зачем принесла тайный позор семье Мозол, почему не сказала им, кто я такая и что со мной случилось. Бараки окружал забор, который был так низок, что его одолел бы любой ребенок, но мы боялись того, что за ним. Ужас лагеря представлялся меньшим, чем ужас перед тем, что находилось за забором. И вот что я еще тебе скажу: однажды, через несколько недель после того как меня отпустили из больницы, случилось нашествие насекомых, нечистых мелких тварей с желтыми крылышками. Я встала рано утром и обнаружила их на стене, их было множество. Они заблудились и сидели на стене, пока не умерли, крепко держась за нее своими крошечными лапками, оцепеневшими в последний момент. Я подошла, чтобы стереть умерших со стены, и тут одно насекомое ожило, и я поднесла его на тряпке к открытому окну.
И вот я позволила себе некоторое время снова пожить под крылом соплеменников. До меня дотянулась невидимая рука и развернула мое сердце к прошлому.
В лагере я прожила долгий год и не пыталась бежать.
Мы с Мозол стали собирать цветы, которые продавали на рынке возле Домплац. В бараке мы прятали деньги в углу за печкой. Мозол провела в подобных лагерях двенадцать лет, там рождались ее дети, и она мечтала о свободе. Но нужно было, чтобы ее приняла какая либо страна, а кто же захочет помогать цыганам, если нас считают недочеловеками? И все таки однажды утром Мозол прибежала и сунула мне в руку бумагу с канадским гербом. Доктор Маркус успела рассказать ей, что в этом письме. Я открыла конверт, взглянула и заявила, что счастлива. Мозол уставилась на меня:
– Как ты узнала о том, что сказало письмо?
Я перепугалась.
– Дорогая подруга, как ты узнала, что сказало письмо?
Я опустила глаза. Я едва не проговорилась, что прочла написанное, дочка, чуть не обнаружила, что умею читать и писать, что все это время я позорила ее семью, но вовремя остановилась. Солгала, что сумела почувствовать смысл письма, что знание вошло в меня через пальцы ног, что помогла моя интуиция. Мозол посмотрела на меня с сомнением, но возразить ничего не сумела и в конце концов рассмеялась. Она уже собиралась в Торонто, но через несколько дней пришло другое письмо, в котором говорилось, что Мозол и Панчу придется оплатить часть дорожных расходов. У медсестры, читавшей документ вслух, поблескивали глаза. Заплатить предстояло огромную сумму, но за эти же деньги семье предоставляли участок земли. Мозол ничего не понимала.
– Ясное дело, мы поедем на поезде, – сказала она.
– В Канаду? – спросила медсестра и засмеялась.
Мозол лежала на своей кровати из плетеной лозы и плакала. Постепенно она стала, можешь ли себе представить, менее разговорчивой. Она сказала, что Иисус плакал обо всех, но гадже возвели крышу в небе и своим шумом навлекли на всех беды, поэтому слезы Иисуса не могут освежить нас. |