|
Терещенко с Вертинским бегут по двору к низким сараям конюшен. Вертинский профессионально пригибается, пряча голову в плечи.
Грохот.
Снаряд попадает в телегу, из которой успели выгрузить раненых, и убивает лошадь. Обломки повозки и куски лошадиного крупа разбрасывает по двору. Взрывная волна поднимает Вертинского и швыряет его в сторону низкой кирпичной ограды. Она же сбивает с ног Терещенко и катит его по земле несколько метров. Остановившись, он вскакивает и на нетвердых ногах бежит к Вертинскому, помогает ему подняться. Вертинский контужен. Из носа идет кровь, заливая подбородок и грудь певца.
Они забиваются в угол между стеной ограды и зданием госпиталя. Вертинский трясет головой, словно побывавший в нокауте боксер, взгляд его нерезок. Терещенко сидит рядом с ним, закрывая голову грязными окровавленными руками.
У входа висит плакат: «Игорь Северянин. Боа из хризантем».
Зал почти полон. Публика весьма разношерстная – тут и курсистки, глядящие на поэта с восхищением, и зрелые дамы с привычно томными взглядами, студенты и юнкера, с десяток офицеров, пришедших с дамами, и молодая богемная поросль, то и дело аплодирующая мэтру по поводу и без него.
Неподалеку от Северянина сидят и Михаил с Марг.
Северянин читает свое «Мороженое из сирени», и Терещенко потихоньку переводит его стихи Марг.
Курсистки аплодируют, дамы млеют, молодая поросль негромко свистит, а основная часть публики остается равнодушной.
Северянин, вскинув подбородок, обводит зал жгучим взглядом и начинает декламировать заглавное «Боа из хризантем»:
– Слушай, дорогая, – говорит Терещенко на ушко Марг. – Давай уйдем… Не могу больше слышать эту пошлятину.
Словно по команде, на другом конце зала встали несколько офицеров с дамами и направились к выходу.
Северянин продолжает читать.
– Конечно, милый…
Терещенко и Марг встают и пробираются к выходу.
В коридоре курит офицер, рука на перевязи, на лице шрам.
– Что, господа? – спрашивает он. – Затошнило?
– Есть немного, – отзывается Терещенко.
– А ведь я его поэзию любил, – говорит фронтовик. – Я его стихи своей Клавдии читал на память, страницами! Господи! Ведь ни о чем все это! Все эти зальдись, зазвездись! Тут такое творится, а он…
несется им вслед из зала голос Северянина. Он прекрасно читает, ничуть не хуже, чем три года назад, когда его готовы были носить на руках, все так же сладко, певуче, страстно…
– Вы правы, капитан, – усмехается Терещенко. – Сейчас – это уже ни о чем. Он потерялся.
– Возможно, – отвечает капитан. – Поэзия нужна, но сейчас нужна иная поэзия.
– Он обиделся? – спрашивает Марг, спускаясь по лестнице. – Он же видел, что мы ушли?
– Это не мы ушли, – говорит Михаил, поддерживая ее под руку. – Это он остался, Марго. Мне жаль.
Сверху доносятся аплодисменты.
– Он быстро забудет свою обиду, – добавляет Терещенко. – Ведь ему еще аплодируют, его еще читают. Поэты – они как дети. Они не могут без внимания.
День в Константинополе выдался совсем не весенним. Дождит. С проливов дует и вместе с ветром над городом несется мелкая водяная пыль.
Зябко.
Кутаясь в легкое пальто, из авто выходит невысокий человек средних лет. Он грузен и наделен лицом крупной лепки, выпуклым лбом, глазами навыкате, густой, аккуратно подстриженной бородой, усами. Человек спешит к воротам немецкого посольства, возле которых мерзнет и мокнет часовой, что-то говорит тому и входит в калитку. |