В зимние месяцы дом творчества ВТО заселял люд, совершенно чуждый актерскому миру. К таким людям относил себя и Кузнецов, который никак не мог понять, что же его понесло из Ленинграда. Впрочем, чувства отчужденности, острой, досадно острой непричастности к этому подмосковному храму у него не возникало, он был своим среди своих и все происходящее принимал как есть.
Около столовой актерского храма паслось штук тридцать котов. Точнее, не штук, а голов — именно голов, потому что каждый кот был не менее барана и жрал не меньше, чем взрослый сильный баран.
Коты были все как на подбор, одной дымчато-желтоватой масти, с укороченными толстыми телами и торчащими, словно древесные обрубки^ хвостами, отчего казались квадратными, низкими, с крепкими лапами и невероятно наглыми отъевшимися рожами. Были коты похожи на носорогов и дореволюционных лавочников одновременно. Весь мир, люди, лес, гудящие от ветра ели, взбиравшиеся из лога на взлобок, к конторе и столовой, еда, иная бытующая в здешних местах живность — все это находилось под котами, было подмято ими, как нечто не заслуживающее внимания, второстепенное, низкое, лишь они одни находились на вершине пирамиды, которую сами для себя и выстроили.
Был, правда, все-таки один представитель двуногих «венцов природы», как ошибочно величали себя люди, ибо «венцы природы» — это все-таки четвероногие, гордое кошачье племя, — директор дома, который выносил котам на газете рубленое мясо и звал их ласковым голосом: «Киски! Мои любимые киски!» Коты отзывались на директорский клич, съедали все, что им подносилось на газете, и усаживались полукругом у директорских ног, внимательно глядели на него, словно бы ждали, когда он прочтет им лекцию либо поделится сообщениями об увеличении финансовой сметы, от которой благополучие котов выросло бы еще больше.
Коты эти были такие, что с ними опасались связываться даже собаки; здоровенные и сильные, коты в случае нападения немедленно объединялись в орду и обкладывали обидчика вкруговую по всем законам военной хитрости, а потом по команде старшого — мордатого, сизого, с притемью на спине носорога — шли в атаку. Бедный пес изворачивался и так и сяк, и выл обреченно, жалобно, зовя на подмогу, и лаял злобно, стараясь испугать круторожих нечестивцев, и харкал на них, и прыжки творил — ничего не проходило у кабысдоха. Он обязательно терпел поражение и покидал поле боя ободранным ровно наполовину, с голыми искусанными ногами, рваными ушами и окровавленной мордой — коты отделывали пса основательно. Они не боялись ни бога, ни черта, ни людей, ни собак, ни самолетов, ни мороза — если зима начинала лютовать, перемещались жить под землю, в подвалы, на теплые трубы коммуникаций, горланили и дрались, пели свои кошачьи песни, ругались и, как втайне подозревал Кузнецов, прикладывались к бутылке со спиртным — не может быть, чтобы добрейший директор дома не снабжал их этим.
Когда коты ломились сквозь кусты к добыче — одуревшему от полета голубю, плюхнувшемуся на землю отдышаться, либо к стайке снегирей, водившихся в здешних местах в большом изобилии и ощущающих потребность иногда побывать подле людей, но никак не рассчитывающих на кошачье нападение, то кусты трещали, будто под копытами коровьего стада; если они затевали бег наперегонки, то земля дрожала и глухо екала под их лапами. На крыше столовой у них находился свой наблюдательный пост, созданный невесть для каких целей. Любой пост, естественно, жив тем, что на нем установлено дежурство, и коты несли это дежурство с маниакальным упрямством, не оставляя НП ни на минуту, лазая туда по железной пожарной лестнице.
Несколько раз Кузнецов замечал, что коты в чем-то любят подражать людям. Однажды он увидел дымчатого волосана-толстяка с хамоватыми зелеными глазами, который улегся на оброненной кем-то зеленой фетровой шляпе. Но дело не в том, что он улегся, а в том, как улегся. |