Мнения людей совершенно различных взглядов были схожи разительно.
Руфин облизнул мгновенно пересохшие губы. Норма Галликан, стоящая рядом, провела по губам умирающего кусочком льда. И Руфин вновь заговорил.
— Я был заодно с Трионом. Я знал, что в Вероне создают урановую бомбу. Я позволил Триону бросить вызов богам, надеясь, что люди сами станут как боги. Ошибся… Когда понял, что тайну дольше не скрыть, я приказал верным мне людям уничтожить приборы, создающие защитный экран от богов и гениев. Опасался, что мое участие станет известным. Я уничтожил следы… Трион оказался вроде как не виновен — ведь боги не наказали его сами…— Руфин вновь сделал паузу. Слушатели ждали, — Я знал, что Трион изворотлив и хитер. Я недооценил его, я виноват. Растерялся. Не осмелился сказать правду… потом стал надеяться, что все обошлось. Если бы сенат узнал об этих приборах, Триона отдали бы под суд и приговорили к смерти. А я… Я вынужден был бы уйти…
Руфину казалось, что кто-то другой его голосом (да и его ли это голос — сдавленный, сиплый, неживой) делает ошеломляющие признания. Он говорил, прикрыв глаза, ни на кого не глядя, он говорил это своим легионерам, ожидавшим его на берегах Стикса, он обращался к матерям и женам, что сидели сейчас в клетушках одиночных палат возле обожженных живых трупов своих сыновей и мужей, он сделал это признание солдатам, засыпанным в глубоких гробницах возле Нисибиса. И важнее всего эти слова были для одного человека — для крошечного Постума Цезаря, который через несколько дней, а может и через несколько часов сделается Постумом Августом. И когда мальчик вырастет, ему будет плевать на Руфина, как плевать на Элагабала, Тиберия, Нерона или Калигулу, но своего отца, которого он никогда не увидит, Постум Август должен чтить как бога. Это единственное, что может сделать Руфин. Не для Постума Цезаря даже, но для Империи.
— Вторая моя вина в том, что я намеренно не пришел на помощь Цезарю в Нисибисе, потому что считал, что смерть Элия мне выгодна Моя смерть не искупает моей вины. Она ничего не искупает…— Он вновь замолчал. Тишина сделалась гнетущей, почти невыносимой. Лишь было слышно, как тяжело дышит умирающий. Наконец он вновь заговорил. — Я хочу, чтобы мое заявление завтра напечатали в «Акте диурне», и я бы еще при жизни увидел, что справедливость восстановлена.
И когда он поднял глаза и глянул на слушавших, то увидел, что они один за другим стягивают с лица марлевые овалы масок и открывают лица, чтобы император мог видеть, кому сделал свое последнее признание. К своему изумлению Руфин увидел среди приглашенных Пизона. Банкир во все глаза смотрел на умирающего, как будто собирался извлечь максимальную прибыль из смерти императора.
Золотоволосая девушка подошла к Руфину и опустившись на колени, поцеловала распухшую, покрытую язвами руку императора.
Эта речь была его белой тогой, в которую он завернулся, чтобы умереть.
— А теперь уходите, — велел Руфин.
На белом не должно остаться пятен от гноя и мочи. Смерть должна быть красивой. Пусть даже это противоречит физиологии как таковой.
Квинт уже несколько дней подряд смотрел на спину своего проводника и на покрытый свалявшейся шерстью и болячками зад бактриана. Впрочем, верблюд Квинта выглядел не лучше.
— Почему эта тварь до сих пор не сдохла? — бормотал Квинт, трясясь между тощими горбами верблюда. — Не удивлюсь, если он окочурится сегодня вечером.
Проводник то ли не слышал его слов, то ли делал вид, что не понимает. Квинт говорил то же самое и вчера, и два дня назад, но верблюд продолжал тащить по степи свои тощие горбы и своего ворчливого седока, довольствуясь несколькими кустами колючек. Впрочем, кустарник и желтая пожухлая трава встречались все реже. Все чаще попадалась каменистая, лишенная всякой жизни земля. |