Изменить размер шрифта - +

– Я не умею писать проспекты.
– Дорогой Люс, я не могу начинать дело, не имея перед собой предмета, ничего о нем не зная. Покупая автомобиль, вы садитесь за руль и пробуете,

удобна ли вам новая модель. Почему вы хотите поставить меня в положение человека, вынужденного покупать кота в мешке? Хорошо, вы не умеете

писать проспекты – с этим я могу согласиться, это тоже искусство своего рода. Но вы можете рассказать под диктофон или моему стенографисту о

том, что будет происходить в вашем новом фильме? Глава банды – старик или юноша? Что они делают – марихуана, сексуальные анормальности,

киднаппинг? Это ведь вы можете рассказать мне и моему стенографисту, не так ли?
«Врать ему? – подумал Люс. – Нельзя этого делать. У меня должны быть чистые руки. Потом это смогут обернуть против меня. Нет. Врать я не стану.

Или – или».
– Господин Зеедле, я боюсь огорчить вас, но я действительно не умею рассказывать про свой будущий фильм...
– Милый Люс, я очень ценю Мецената и люблю читать про него, но сам я – хищник. Капиталистический хищник. Так, кажется, называют меня ваши

единомышленники. Я вкладываю деньги в дело для того, чтобы получить прибыль. Причем на каждую вложенную марку я хочу получить восемь пфеннигов,

всего лишь. Но я обязан получить их, в противном случае я окажусь банкротом, а это нечестно по отношению к трем тысячам моих рабочих,

согласитесь?..

Люс ехал домой медленно, выбирая самую длинную дорогу. Он понял, что и в библиотеке, и у Шварцмана, и здесь, в особняке Зеедле, он все время

думал о том, как произойдет его встреча с Норой. Он боялся ее скандалов. Люс начинал ненавидеть ее, когда она устраивала сцены. Паоло советовал

относиться к этому с юмором, но Люс отвечал ему: «Ты идиот! Ты прописываешь мне свои рецепты. У тебя туберкулез, а ты хочешь своими пилюлями

лечить мою гонорею. Ты же знаешь мою матушку, ты помнишь, как она мордовала отца, Паоло! Во мне этот страх перед сценами заложен с детства! Если

бы я не любил Нору – все было бы просто и ясно. А так... Какое то пожизненное заключение в камере любви со строгим режимом, без права свиданий и

переписки. Любовное Дахау».
Люс остановил машину около дома. В гараж заезжать он не стал.
«Если она встретит меня так, как я мечтал об этом в тюрьме, я спущусь вниз, загоню машину в гараж и плюну на все это дело Дорнброка, пока не

закончу фильм для Шварцмана, а если будет очередная истерика – уеду немедленно. Как угодно – все равно уеду».
Он подошел к двери. В медном прорезе для писем торчал уголок красной международной телеграммы. Люс прочитал: «Я в Ганновере. Буду умна и

великодушна. Нора».
Люс нажал кнопку звонка. Он еще ничего не понял. Он прочитал телеграмму еще раз. «Какой Ганновер?» Потом понял – ну конечно, в газетах наверняка

напечатали про его встречи с женщиной в Ганновере...
Он отпер дверь: в доме было пусто.
«Браво, что за жена, – вздохнул Люс, – муж в тюрьме, жена на Киприани, но обещает быть великодушной в Ганновере. Идиот! Я всегда мечтал, чтобы

она поняла меня. Дрянная эгоистка! Она и в скандалах всегда думала только о себе, о своих обидах, о том, что про нее скажут, если узнают, что я

с какой то бабой был в кабаке».
Люс поднялся в свой кабинет. Он открыл окна и лег на тахту. Кабинет у него был большой, а тахта стояла в маленькой нише, которую Люс называл

закутком. Он с детства мечтал о таком закутке. Их дом разбомбили в сорок втором, и он шесть лет жил в подвале вместе с матерью и больной теткой.
Быстрый переход