|
Всю ночь казалось Билли, что виденья эти обуревают его, а на рассвете, проснувшись, он чувствовал себя уставшим и измученным и сколько-то просидел на краешке кровати, тер глаза кулаками, темный ил тех грез растерянным пеплом поверх утра, покуда наконец не встал он и не услышал, что дом покоен.
Она шла к дворовой колонке, и этим нежнел утренний воздух – мягкий плеск капота, босые ноги по каменным плитам, пальцы на ногах поджимаются от холода. Высота неба – синее головокруженье: в такой день стоит оставить двери открытыми, впустить ярый воздух. В руке у нее фарфоровый кувшин с пустым белым пузом, испещренным тонкими трещинами, то могла быть тайная карта рек исчезнувших, давным-давно высохших, и трещины эти увлажнились водою из колонки, что устремилась серебром внутрь того брюшка. Она вошла в дом, потянулась за жестянкой и увидела, что чая почти не осталось. Чайник уже кипел. Напиток она заварила слабенький и оставила его на подольше.
Буря с Барнабасом – не один день назад. Оба друг другом ушиблены, и она видела, до чего страдал сын, как носил он эту обиду в глубине глаз, словно из-за них потемнело что-то у него внутри. День спустя они примирились, и она призналась ему, что допустила ошибку. Утратила самообладание и не доверяла ему.
Все наладится, сказал он.
Обязано наладиться, ответила она.
Слишком поздно заметила она пропасть, навсегда разверзшуюся между Барнабасом и Питером, тот больше не заходил, сладчайший человек, какого не сыщешь, но кислятину терпит сладость в неких пределах, пока не превратится в горечь. Она говорила себе, что Барнабас одумается и увидит все глазами Питера. Что они помирятся.
Она достала из банки овес, залила его горячей водой в кастрюле и поставила на плиту. Ущипнула соли и посыпала воду. Еще одна оса у окна. Билась о стекло, и Эскра отошла, глядя, как насекомое вылетает в открытую дверь. Вон отсюда. Наверху застонали половицы, послышались глухие звуки великого страданья, то Барнабас выбирался из постели и давай жаловаться стенам. Она оперлась о дверной косяк и позвала Билли, подождала, пока он крикнет, что встает, и через несколько минут он спустился, одетый к школе. Сел за стол и поигрался со своей кашей. Заворчал ей. Чай как моча разбавленная.
Не смей мне так говорить. Это остаток наших пайков.
Он отодвинул от себя чашку.
Дай сюда.
Сидел, перебирая пальцами, украдкой поглядывал на нее, что-то начинало ветшать в природе ее как таковой, в том, как волосы ей пронизало бо́льшим серебром. Она смотрела, как он хохлится, словно бы оборонительно, заметила на левой руке чернильные отметины, обвивавшие ему пальцы, хитросплетенье мальчишеского насилия, волны, и каракули, и изощренный череп с перекрещенными костями.
Ты почему рисуешь на руках? спросила она.
Ненаю.
Косолапо притопал по лестнице, закусив самокрутку, Барнабас, целиком одетый, только босой. Уселся в кресло у печи и достал пару носков. Заметил, что Эскра наблюдает за ним. То, как она говорит едва слышно. Чего ты ногти на ногах не подстрижешь? Он глянул на нее и ничего не сказал, обратился к сыну. Когда вернешься домой из школы, никуда не девайся. У меня для тебя дело есть.
Билли встал, пожал плечами и наклонился за школьной сумкой. Угу, без разницы.
Безразницы свои мне не суй. Барнабас схватил его и принялся любовно ерошить ему волосы, а мальчишка воспротивился, вырвался, лицо красное, выпученные глаза. Отстань, а. Вышел прочь за дверь.
Воздух между Барнабасом и Эскрой – вещь хрупкая, нажим выдерживал едва ли. Он вышел во двор и дверь в кухню за собой закрыл. Она взялась прибираться в доме, вернулась к кухонной двери и вновь открыла ее, прохладные сквозняки заплескали внутрь, затрепетали страницами кулинарной книжки на столе. Подошла к радиоприемнику, крутнула ручку, миг постояла, слушая. Не смогла вспомнить, что́ это она слышит, но музыка вдруг принесла смутное воспоминание из детства. |