|
Духовой оркестр в парке. Музыканты в черном. Рядом с ней сидит отец. Ум старается ухватить утерянные ею подробности, обретенные призрачные запахи жарящегося арахиса. Музыка из приемника накатила и стихла, оставила ее держаться за призрачную отцову руку, и стояла она, замерев, видя себя ребенком, чувствуя себя ребенком, на миг чувствуя горе утраты былой себя.
Взяла веник, подошла к входной двери и открыла ее. Услышала по ветру отдаленный собачий гав, высокую октаву птичьего щебета. Уловила и музыку пчел, нестройную, с какой-то странной фальшью. Подмела прихожую, прошла на кухню за совком и щеткой. Щетку нашла в ведре для торфа и покачала головой на Барнабаса за то, что вот так ее бросил, невозможный человек, принялась искать совок, нашла за задней дверью, пристроен возле ружья. Забрала щетку и совок в прихожую, склонилась над кучкой пыли и собачьей шерсти, вынесла ее наружу к изгороди и ссыпала в гущу кустов. Повернула обратно к дому, и тут-то странная музыка пчел проникла вглубь нее. Двинулась она к торцу дома, подав голову вперед, вслушиваясь, гадая, что же это такое, отчего они так странно жужжат. Подошла ближе, и то, что услышала, было пронзительно и тревожно, а то, что она видела, оставалось незримо, пока не оказалась она у улья, пока не сняла с него крышку. Те, кого она слышала и полагала пчелами, были вовсе не пчелами, а из пчел ее выжили совсем немногие. В тот краткий миг увидела она, как усыпан улей трупиками ее роя, ячеистый пол – средневековое буйство расчленения, словно окровавленное поле битвы. Пчелиные крылья, выдранные и разбросанные, по-своему, крошечно, ловили свет и отблескивали серебром, обломки пчелиных лапок как отдельные волоконца табака, отделенные грудные клетки и раскатанные повсюду головы, словно пчел казнили, и в некотором роде так и было, а еще она увидела, что у многих пчел не было брюшек. Те пчелы, что остались целыми, лежали на спинках, словно ошеломленные этой бойней, а насекомые, вторгшиеся убийственно для ее пчел, наводнили ей слух воинственностью – то было нашествие ос, колыхавшееся опасно, обращавшее воздух в дребезг. В этот миг она уступила им свой рассудок, замахнулась на ос, жестом машинальным, беспомощным, и поднятый движеньем ветерок навлек насекомых на нее. Вскипело ведро ос, тонких в талии, плеснуло в нее жалами. Они сломали белую печать рук ее, кожу, тонко натянутую на костях рук, на нежном изгибе шеи, пронзили ширь ее лба, мякоть между глазом и надбровной костью. Ощутила она, как боль мерцает белой молнией в глазу, а затем сгущается, пока не напитала всю голову. Отбивалась слепо, бестолково, спотыкаясь, попятилась, жгучая боль, словно кочергою, обжигала ее изнутри, разум отпал от нее. Иззубренные вдохи, и назад, и утратила она равновесие и рухнула навзничь, осиный яд плыл в ней, губы-ее-кожа-ее-руки-ее-ноги-ее набрякали им, и сил не осталось у ней в руках, и лежала она в зеленой траве, свернутая внутрь себя и тщетная.
Сияло весеннее солнце, и с неба тянулись прохладные потоки воздуха, и дрожали от них листья. Спорхнула с небес капустница, по слепому темному оку на каждом белом крыле, и всплеснула по воздуху прытко, взметнулась ввысь поцелуем нежным, добравшись на ветку ясеня. Отдохнув немного на молодом зеленевшем листке, вновь ринулась вниз, крылья сложены за головой, точно у падшего ангела. В тот миг, когда пришел за ней, он увидел, как бабочка покоилась на изгибе ее талии, белая орхидея. Он наклонился и взял ее на руки.
Смотрел, как она открывает один глаз, у второго веки заплыли, мрамор красного с синим, и пробормотала ему: пчелы мои погибли. Услышал же он мешанину слов неразличимых, нижняя губа набрякла, плечи, и руки, и горло распухли. На лбу отек, словно ее свалили камнем. Он слушал ее дыханье – сипенье, приложил пальцы к пеплу кожи ее, отнес ее в дом и сидел с ней у постели, покуда Билли не явился из школы. Отправил мальца за врачом.
Вышел во двор и медленно направился к ульям, увидел, что разорены они, услышал тишину, что была полна. |