|
И Фивершэм поведал ему всю правду, не приукрасив и не утаив ничего, стараясь рассказывать медленно, подробно, обстоятельно, и в конце концов Сатч чуть было не впал в заблуждение, что это вообще чужая история, которую Фивершэм пересказывает, чтобы просто занять время. Он начал с Крымской ночи в Брод Плэйс и закончил балом в “Леннон Хаус”.
— Возвращаясь в то утро, я рано перебрался через Лоу Свилли, — сказал он в заключение, — и сразу же отправился в Лондон. С тех пор я днями сижу в квартире и слушаю, как под моими окнами, в казарменном дворе, сигналят трубы, а по ночам брожу по улицам или лежу в кровати, дожидаясь Вестминстерских часов, отбивающих каждую четверть. Когда ночью случается туман, то слышу с реки вой сирен. Хотите узнать, во сколько в парке Святого Джеймса начинают крякать утки? — спросил он сквозь смех, — в два часа, минута в минуту.
Сатч слушал, не перебивая, однако где-то в середине повествования он принял, и довольно резко, другую позу. До того момента, как Гарри рассказал о сокрытии телеграммы, Сатч сидел, положив руки на стол перед собой и глядя на собеседника, а после поднял руку ко лбу и, таким образом прикрыв лицо, оставался так до конца. В причине этого Фивершэм не сомневался — лейтенант хотел скрыть то презрение, которое почувствовал, и не полагался на одни лишь лицевые мышцы. Гарри, тем не менее, ничего в своём честном рассказе не смягчил, а твёрдо довёл его до завершения. Но и после этого Сатч не убрал руку и некоторое время ничего не говорил. Когда же он заговорил, то его слова, дошедшие до ушей Фивершэма, потрясли его тем, что в них не было пренебрежения, и хотя голос дрожал, он в значительной степени дрожал от раскаяния.
— Это я виноват, — произнёс он, — мне надо было заговорить в ту ночь, в Брод Плэйс, но я сдерживал язык. Вряд ли я прощу себе это.
Осознание того, что сын Мюриэл Грэхэм таким образом навлёк на себя крах и позор, стало преобладающим в его мозгу. Он чувствовал, что не смог исполнить обязательство, хотя и навязанное самому себе, но, тем не менее, совершенно искреннее.
— Я, видишь ли, понимал, — продолжал он, мучимый угрызениями совести, — а вот, твой отец, думаю, вряд ли.
— Он никогда не поймёт, — перебил Гарри.
— Не поймёт, — согласился Сатч, — твоя мать, конечно же, если бы была жива, то чётко увидела бы это. Такое дано не каждой. Как свято чтут женщины бессмысленную храбрость! Взять, к примеру, эту девушку…
И опять Фивершэм перебил:
— Не нужно её винить. Это я обманом привлёк её к женитьбе.
Сатч убрал руку ото лба:
— А если бы ты вообще не был с ней знаком, то всё равно подал бы в отставку?
— Думаю, нет, — медленно выговорил Гарри, — хочу быть честным. Думаю, рискнул бы опозорить себя и умерших предков со стен зала, но опозорить её рискнуть не смог бы.
Тут лейтенант Сатч в отчаянии стукнул своим тяжёлым кулаком по столу:
— Если бы я заговорил тогда, в Брод Плэйс! И почему ты, Гарри, не дал мне тогда сказать? Я мог бы оградить тебя от излишних страданий в течение многих лет. Боже мой! Страшно себе представить, какое ты провёл детство, оставаясь наедине с этим страхом! При одной мысли об этом меня бросает в дрожь. Я даже вполне мог бы спасти тебя и от этого — недавнего — несчастья. Потому что я понимал. Я — понимал.
Лейтенант Сатч, заглядывая в тёмные уголки сознания Гарри Фивершэма, видел происходящее в них яснее, чем сам Гарри Фивершэм; и именно потому, что он ясно это видел, он не мог испытывать презрение. Общество непонимающего отца и ушедших в мир иной предков, неумолимо взирающих со стен, оказали своё пагубное влияние за долгие годы детства, отрочества и юности, прожитые уединённо в Брод Плэйс. |