Изменить размер шрифта - +
Я сказала:

— Что ты мелешь? При чем тут твои запасы?

А она, покачивая головой:

— Приходят и забирают… приходят и забирают… известное дело — немцы… Знаешь, что я им сказала, когда они пришли ко мне в последний раз? Сказала я им: ничегошеньки у меня нет, ни муки, ни фасоли, ни сала, ничего больше нет… у меня осталось только молоко для моего ребенка… если хотите, возьмите… вот оно…

И, пристально глядя на меня своими широко раскрытыми глазами, она начала расстегивать кофточку. Оторопела я просто, Микеле и Розетта тоже. Смотрела она на нас, шевеля губами, будто разговаривала сама с собой, и тем временем уже расстегнула кофточку донизу, а потом, растопырив пальцы, совсем так, как это делают матери, когда собираются кормить ребенка, стала вынимать грудь.

— У меня нет ничего — вот только это… возьмите, — повторила она тихим голосом, будто в беспамятстве.

Теперь ей уже удалось высвободить из кофточки всю грудь — округлую, белую, налитую, с такой тонкой, словно прозрачной, молочно-белой кожей, какая бывает обычно только у кормящих матерей. Но, обнажив грудь, она вдруг повернулась и побрела дальше, что-то напевая, рассеянно смотря по сторонам, в расстегнутой кофточке и с одной грудью наружу. Надолго запомнилась она мне так: вот она медленно идет, откусывая по кусочку хлеб, с не закрытой от зимней стужи грудью — что-то светлое, единственно живое, яркое, теплое, что было в ту минуту вокруг нас в тот пасмурный и серый, холодный осенний день.

— Да ведь она помешанная, — наконец проговорила Розетта.

Микеле сухо подтвердил:

— Да, конечно.

И мы молча пошли дальше.

Однако немцев нигде не было видно, и Микеле предложил пойти к одним его знакомым, которые, как ему было известно, бежав из Фонди, поселились в какой-то лачуге близ одной из этих апельсиновых рощ. Он сказал, что они хорошие люди и хотя бы смогут посоветовать нам, где найти немцев, которые хотели бы выменять яйца на хлеб. И вот вскоре мы свернули с шоссе на вьющуюся среди садов узкую дорожку. Микеле сказал мне, что все эти апельсиновые сады принадлежат человеку, к которому мы идем. Он адвокат, холостяк, живет со старухой матерью. Шли мы, может, минут десять, а затем вышли на маленькую полянку, где стоял крошечный кирпичный домик с крышей из гофрированного железа. Домик имел всего два окна и дверь. Микеле подошел к одному из окон, заглянул и сказал, что хозяева тут, и дважды стукнул в стекло. Прождали мы довольно долго, наконец дверь медленно и будто нехотя отворилась и на пороге появился адвокат. Это был мужчина лет под пятьдесят, плотный, лысый, с бледным, лоснящимся, как слоновая кость, лбом, над которым торчала копна растрепанных черных волос, с водянистыми глазами чуточку навыкате, крючковатым носом и мягким, бесформенным ртом — нижняя губа у него некрасиво отвисала на жирный подбородок. На нем было городского покроя пальто, какие носят по вечерам, темно-синего сукна с черным бархатным воротником, но из-под этого столь франтовского пальто виднелись истрепанные, все в бахромке брюки и подбитые гвоздями грубые солдатские ботинки. Он увидел нас, и — я это сразу заметила — ему стало не по себе, однако тут же он овладел собой и обнял Микеле даже с преувеличенной сердечностью.

— Микелино… вот молодец, что пришел… какой попутный ветер занес тебя в наши края?

Микеле познакомил нас с ним, и он, не подавая руки, поклонился нам смущенно и довольно холодно. Между тем мы все стояли в дверях, но он и не подумал пригласить нас войти.

Тогда Микеле сказал:

— Мы проходили мимо и решили вас навестить.

Адвокат ответил, будто очнувшись:

— Ну что ж, хорошо сделали… мы как раз собирались садиться за стол… заходите, будете гостями.

Быстрый переход