Изменить размер шрифта - +
Все же я сказала:

— Но хотя бы проводи нас… сегодня, будь покоен, самолеты больше не появятся.

Он ответил:

— Идите одни… никуда я не пойду отсюда, — и опять весь затрясся и начал призывать Мадонну.

Попрощалась тогда я с ним и пошла по тропинке в сторону долины. Спустились мы в долину и сразу же у апельсиновой рощи наткнулись на немецкий танк, весь покрытый ветками, и палатку в камуфляже, то есть разрисованную голубым, зеленым и коричневым, а рядом с ней шестерых или семерых немцев. Они стряпали, а еще один немец сидел поодаль под деревом и играл на аккордеоне. Молодые все они были, с наголо остриженными головами и бледными, одутловатыми лицами, покрытыми шрамами и рубцами: до того как их прислали в Фонди, были они в России, а там, по их словам, война была в сто раз хуже, чем в Италии. Знала я их потому, что однажды уже выменяла у них хлеб на яйца. Еще издали я показала им, высоко подняв над головой, свою корзиночку с яйцами; немец с аккордеоном тотчас же перестал играть, пошел в палатку и вынес маленькую буханку солдатского формового хлеба весом в килограмм. Подошли мы к немцу, и он, не глядя мне в лицо и держа подальше от меня хлеб, будто боясь, что я его у него вырву, поднял листья, которыми у меня в корзиночке были покрыты яйца, и стал их одно за другим громко считать по-немецки. Потом с недовольным видом взял одно из них и поднес к уху, встряхнув, чтобы проверить, свежее ли.

Я ему сказала тогда:

— Яйца свежие, прямо из-под курочки, будь покоен, нечего тебе бояться. Мы жизнью своей рисковали, чтобы принести их сюда, сегодня ты должен дать нам не одну, а две буханки.

Немец, видимо, не понял меня, и лицо его приняло вопросительное выражение. Тогда я взяла и показала на небо, а потом руками стала изображать, как падают бомбы, и сказала: «Бум, бум», чтобы лучше описать взрывы. Понял он наконец и произнес какую-то фразу, я только слово «капут» разобрала, немцы его всегда употребляют, по-нашему оно означает, как однажды объяснил мне Микеле, что-то вроде «конец» или «крышка». Догадалась я, что он говорит о сбитом самолете, и сказала:

— Вместо одного, что вы сбили, сотня других прилетит, я на вашем месте кончала бы войну да вернулась в Германию… Так лучше было бы для всех — и для вас, и для нас.

На этот раз он ничего не ответил, опять, верно, не понял, но протянул мне хлеб и взял яйца, сделав жест, будто желая сказать: «Приходи еще меняться».

Попрощались мы с ним и отправились в обратный путь по той же тропке в Сант-Эуфемию.

Томмазино в тот же день забрался высоко-высоко в горы, еще выше Сант-Эуфемии, в деревушку, где жила его семья. На следующее утро послал он крестьянина с двумя мулами забрать из его домика в долине все вещи, в том числе матрасы и сетки от кроватей, и привезти все это в горы. Но дом, где поселилась его семья, показался ему не совсем надежным, и несколько дней спустя перебрался он с женой и детьми в пещеру, находившуюся на самой макушке горы. Пещера была просторная и глубокая, со входом, скрытым деревьями и зарослями колючего кустарника. Над этой пещерой вздымалась к небу высоченная серая скала, похожая на огромную сахарную голову, — такая высокая, что ее хорошо было видно даже из долины, — так что пещеру сверху защищала эта скала, а толщиной она была, наверное, в несколько десятков метров. Вот Томмазино и поселился со своей семьей в этой пещере, которая в давние времена служила убежищем для разбойников, и вы, конечно, подумаете, что уж здесь-то он почувствовал себя в безопасности от бомб и что страх его прошел. Но Томмазино хлебнул такого страху, что, если можно так сказать, он вошел ему в кровь, как лихорадка, и даже теперь, укрывшись в своей пещере под толщей скалы, он целыми днями не переставал дрожать всем телом. Закутавшись с головой в одеяло, он сидел, прислонясь спиной к стене пещеры, то в одном, то в другом ее углу и беспрестанно повторял хриплым, жалобным голосом: «Плохо мне, плохо…» — не спал он, не ел, словом, на глазах угасал, тая с каждым днем, как свеча.

Быстрый переход