Изменить размер шрифта - +
Однако немного погодя Микеле заметил, что все это очень хорошо, но самопожертвование и любовь к ближнему тоже должны иметь свой предел. Он объяснил англичанам, что мы с Розеттой можем приютить их самое большее на одну ночь, но потом лучше им уйти, а если они задержатся здесь, это будет и вправду опасно как для них, таки для нас: немцы могут разнюхать об этом, и тогда уж никому не спастись от их мести. Англичане ответили, что они вполне это понимают, и уверили нас, что уйдут на следующий день.

Весь этот день они провели с нами. Говорили обо всем понемножку с Микеле, и я не могла про себя не отметить, что тогда как Микеле, казалось, решительно все знал об их стране чуть ли не лучше их самих, они, напротив, мало знали или совсем ничего не знали об Италии, в которой они как-никак находились и вели войну. Офицер, к примеру, нам сказал, что учился в университете, — значит, он был человек образованный. Но Микеле мало-помалу выяснил, что он даже не знает, кто такой Данте. Вот я, скажем, человек необразованный и Данте никогда не читала, но имя Данте я знала, а Розетта мне сказала, что в школе у монахинь, где она училась, им не только рассказывали про Данте, но даже заставляли его читать. О том, что англичане не знают Данте, Микеле сказал нам шепотом. Потом так же тихо, улучив момент, когда они нас не слышали, добавил, что именно этим и объясняется очень многое, к примеру сказать бомбардировки, разрушившие столько итальянских городов. Летчики, которые сбрасывали бомбы, ничего не знали ни о нас, итальянцах, ни о наших памятниках старины; невежество делало их хладнокровными и безжалостными.

— Невежество, — закончил Микеле, — может, и есть причина всех несчастий и наших, и других народов, ведь жестокость — это лишь одна из форм невежества, а человек просвещенный не может причинять другим людям зло.

Англичане переночевали на сеновале и наутро, не простившись с нами, поспешно ушли. Мы с Розеттой обе ужасно устали, не привыкли мы так поздно засиживаться — обычно ложились мы спать, как говорится, с курами. Поэтому в то утро, хотя было уже далеко за полдень, спали мы еще мертвым сном. И вот, когда нам снился двадцатый сон, вдруг раздался страшный стук в дверь нашей комнаты, а вслед за тем чей-то ужасный голос, оравший что-то не по-нашему.

— Боже мой, мама, — воскликнула Розетта, прижимаясь ко мне, — что случилось?

На мгновение я остолбенела, будто не веря своим ушам, но вот опять раздался стук и вслед за ним какие-то непонятные выкрики. Тогда я сказала Розетте, что пойду посмотреть, кто там, слезла с постели и пошла к двери как была, в одной рубашке, растрепанная, босиком, и, приоткрыв ее, выглянула на улицу. Тут я увидела двух немцев — один, наверно, был сержант, а другой — рядовой. Сержант был помоложе, с коротко остриженной светлой головой, белым как бумага лицом, выцветшими голубыми глазами без ресниц, очень тусклыми и без всякого выражения. Нос у него был слегка свернут набок, а рот перекошен в другую сторону; два длинных зарубцевавшихся белых шрама придавали его лицу странное выражение, будто рот у него шел до самой шеи. Второй немец был мужчина средних лет, приземистый, темноволосый, с огромным лбом, печальными, глубоко сидящими темно-синими глазами и тяжелой, бульдожьей челюстью. Сказать по правде, меня больше всего испугали глаза сержанта — холодные, без всякого выражения, такого неприятного голубого цвета, что казались глазами зверя, а не человека. Однако я не показала виду, что испугалась, и во всю глотку заорала ему в лицо:

— Эй, ты чего ломишься, черт бы тебя побрал, что тебе здесь надо? Не видишь разве, что здесь женщины и мы еще спим… теперь, может, и спать нельзя?

Сержант сделал рукой жест, будто приказывал мне замолчать, и сказал на ломаном итальянском языке:

— Ладно тебе, ладно, — а затем, повернувшись к солдату, знаком велел ему следовать за собой и вошел в дом.

Быстрый переход