– Как ты думаешь, она спит?
– Нет.
– Только не говори. Ей можешь потом сказать, когда познакомишься побольше. Другим – никому. Она не любит.
* * *
Окна квартиры были низко.
– Вот, конечно, это окно, где огонь? – Мосолов посмотрел. – Оно. Видишь?
Дама в трауре сидела, пододвинув кресла к столу. Левою рукою она облокотилась на стол; кисть руки поддерживала несколько наклоненную голову, закрывая висок и часть волос. Правая рука лежала на столе, и пальцы ее приподымались и опускались машинально, будто наигрывая какой‑то мотив. Лицо дамы имело неподвижное выражение задумчивости, печальной, но больше суровой. Брови слегка сдвигались и раздвигались, сдвигались и раздвигались.
– И все время так, Мосолов?
– Видишь. Однако иди, а то простудимся. И то уж четверть часа стоим.
– Какой ты бесчувственный! – сказал Никитин, пристально посмотрев на глаза товарища, когда проходили мимо ревербера[44] через переднюю.
– Причувствовался, братец. Это тебе впервой.
Подавали закуску.
– А славная должна быть водка, – сказал Никитин; – да какая же крепкая! Дух захватывает!
– Эх, девчонка! и глаза покраснели! – сказал Мосолов.
Все принялись стыдить Никитина. «Это только оттого, что я поперхнулся, а то я могу пить», – оправдывался он. Стали справляться, сколько часов. Только еще одиннадцать, с полчаса можно еще поболтать, успеем.
Через полчаса Катерина Васильевна пошла будить даму в трауре. Дама встретила ее на пороге, потягиваясь после сна.
– Хорошо вздремнули?
– Отлично.
– И как чувствуете себя?
– Превосходно. Я ж вам говорила, что пустяки: устала, потому что много дурачилась. Теперь буду солиднее.
Но нет, не удалось ей быть солидною. Через пять минут она уж очаровывала Полозова и командовала молодежью, и барабанила марш или что‑то в этом роде черенками двух вилок по столу. Но торопила ехать, а другие, которым уж стало вовсе весело от ее возобновляющегося буйства, не спешили.
– Готовы лошади? – спросила она, вставая из – за закуски.
– Нет еще, только велели запрягать.
– Несносные! Но если так. Вера Павловна, спойте мне что‑нибудь: мне говорили, у вас хороший голос.
Вера Павловна пропела что‑то.
– Я вас буду часто просить петь, – сказала дама в трауре.
– Теперь вы, теперь вы! – пристали к ней все.
Но не успели пристать, как она уже села за рояль.
– Пожалуй, только ведь я не умею петь, но это мне не остановка, мне ничто не остановка! Но mesdames и messieurs, я пою вовсе не для вас, я пою только для детей. Дети мои, не смейтесь над матерью! – а сама брала аккорды, подбирая аккомпанемент: – дети, не сметь смеяться, потому что я буду петь с чувством. И стараясь выводить ноты как можно визгливее, она запела:
Стонет сизый…
Молодежь фыркнула при такой неожиданности, и остальная компания засмеялась, и сама певица не удержалась от взрыва смеха но, подавив его, с удвоенною визгливостью продолжала:
…голубочек,
Стонет он и день и ночь:
Его миленький дружо… {141}
но на этом слове голос ее в самом деле задрожал и оборвался. «Не выходит – и прекрасно, что не выходит, это не должно выходить – выйдет другое, получше; слушайте, дети мои, наставление матери: не влюбляйтесь и знайте, что вы не должны жениться». Она запела сильным, полным контральто:
Много красавиц в аулах у нас,
Звезды сияют во мраке их глаз;
Сладко любить их – завидная доля!
Но, –
это «но», глупо, дети, –
Но веселей молодецкая воля,
не в том возражение, – это возражение глупо, – но вы знаете, почему:
Не женися, молодец!
Слушайся меня! {142}
Дальше, дети, глупость; и это, пожалуй, глупость; можно, дети, и влюбляться можно, и жениться можно, только с разбором, и без обмана, без обмана, дети. |