Потому что я и боли не почувствую. Никакой.
У Второго Я есть еще одно преимущество перед всеми остальными (во главе с «первым Мной») — он умеет растягивать время. Не до бесконечности, разумеется, но отпущенных секунд хватает на то, чтобы внимательно рассмотреть застывшего с нелепо приоткрытым ртом Осу, двух братьев — Орзумурода и Улугмурода, толстяка немца Вернера и маленького верткого Домулло с бородавкой на щеке: именно он похож на суетливую чайку.
Дворовая банда не вызывает у меня страха, напротив, я испытываю к ней что-то вроде жалости. Особенно — к Домулло. Бледная бородавка, занимающая лишь крохотный участок на его смуглой физиономии, вдруг начинает разрастаться, подниматься вверх, как тесто; спустя мгновение все лицо Домулло оказывается погребенным под бесформенной массой. Нет больше ни рта, ни носа, ни глаз. Даже непокорный хохолок волос на макушке — и тот скрылся.
Ты умрешь, Домулло.
Так думает Второй Я. А первый просто произносит это вслух:
— Ты умрешь.
Коммуникации между первым и вторым «я» еще до конца не отлажены, оттого и имя остается непроговоренным. Все выглядит так, что сказанное обращено к Осе.
— Ты умрешь.
Это не угроза. Да и невозможно представить, чтобы малолетка, шкет, маменькин сынок угрожал королю двора. Это не угроза и не дерзость, на которую решаются в приступе отчаяния. Просто констатация факта, медицинский приговор. Или вердикт высшего суда.
— Чего? — Оса распяливает рот в глупой усмешке. — Чего?
— Ты умрешь.
Только теперь он бьет меня. Ногой в солнечное сплетение. Боли я не чувствую, мне просто не хватает воздуха, вот и все. На всякий случай я падаю наземь и подгибаю колени к животу: все происходит ровно так, как привиделось мне несколько секунд (или минут) назад. Остается пережить лишь пыльные сандалии на скуле: удар, еще один, передо мной мелькают грязные пальцы, усаженные черными жесткими волосками. Рот наполняется жидкостью, солоноватой на вкус. Очевидно, она вытекает из носа и просачивается в первую подвернувшуюся щель.
Кровь.
Даже не пытаясь увернуться от ударов, я меланхолично думаю о своей футболке.
Мама наверняка расстроится, увидев, как я ее изгваздал.
Мама появляется во дворе спустя каких-нибудь три минуты. Она кричит так истошно, с таким отчаянием, как будто меня уже убили. Или я умер — вместо Домулло. Парни бросаются врассыпную, секунда — и возле меня никого нет.
Я все еще думаю о футболке, когда мамины руки отрывают меня от земли. Крепко обнимают — так крепко, как будто мама хочет прирасти ко мне навсегда.
— Больно? Тебе больно, мой родной? — шепчет мама.
— Все в порядке. Мне не больно. Нет. — В подтверждение своих слов я начинаю быстро-быстро трясти головой.
— Мое солнышко, мой малыш…
Я прячу голову у мамы под подбородком: лучшего навеса, чтобы укрыться от всех на свете ливней, селей и камнепадов, и придумать нельзя. Кажется, у мамы — тысяча рук и тысяча губ. И все они навсегда отданы мне в собственность. Наша с мамой любовь — абсолютна, мы принадлежим только друг другу и еще — папе, хотя здесь и сейчас его с нами нет. Мне не хочется вылезать из-под навеса, но мама почти силой заставляет меня сделать это. Она внимательно осматривает и ощупывает меня.
— Здесь больно? — Ее пальцы пробегают по моей скуле.
— Нет.
— А здесь? — Теперь они касаются кончиков губ.
— Нет.
— Я видела, кто это сделал. — Мама вытирает кровь у меня под носом белоснежным накрахмаленным платком. — И я их… убью.
Мне щекотно, а еще — жесткие края платка царапают кожу. |