Паутина. Якорная цепь.
…Утром я сам вызываюсь сходить за хлебом: более невинного способа вырваться за стены квартиры просто нет. Мама отпускает меня с неохотой — она считает двор источником повышенной опасности, где совершенно нечего делать ее сыну. Но и запретить мне спускаться туда, где бездумно носятся чайки и бакланы, она не в состоянии. Просто потому, что мне никогда ничего не запрещали. Справедливости ради я не злоупотреблял великодушием родителей, не злоупотребляю и сейчас. Все, что мне нужно, — немного времени, чтобы похоронить красноголовую птицу.
— Возьмешь патыр, — напутствует мама, засовывая деньги в карман моих шортов. — И, если будет катлама, — тоже возьми.
Оказавшись во дворе, возле островка с татарской жимолостью, я тотчас забываю и о патыре, и о катламе. Вот те самые, немного пожухлые листки, под которыми я вчера спрятал птичье тельце. Но красноголовки под ними нет! Меня охватывает отчаяние, потом его сменяет досада, а затем — злость на себя. Я не должен был оставлять птицу одну — пусть и мертвую. Скорее всего ее утащили коты. А может, муравьи. Или Домулло — вдруг ему посоветовали прикладывать к бородавке птичьи перья, чтобы она побыстрее прошла? Я почти ненавижу Домулло — наверное, это правильно, что он должен умереть. Я ненавижу Домулло, но очень скоро проходит и ненависть: стоит только коснуться щекой мягкой земли. Я и сам не понял, как оказался лежащим на ней.
Странно, что я не делал этого раньше.
И это… Это ничуть не хуже, чем мой вчерашний полет, ничуть! Время так же замедляется, — на этот раз подчиняясь биению сердца. Обычно я не замечаю того, что происходит у меня в груди. Но стоит ненадолго прислушаться, приложив руку и закрыв глаза, — и на первый план выходит настойчивые звуки:
тук-тук — тук-тук
так-так — так-так.
Неумолчные колесики, труженики-молоточки.
Они стучат и сейчас, вот только все реже и реже. С каждой секундой. Все медленнее. Т-ууууук. Т-уууууууук. Т-ууууууууууууук.
Та-ааааааааааааааааааааак.
Что, если сердце остановится совсем?
Эта перспектива нисколько не пугает меня, хотя я и не могу взлететь, — так же, как вчера. Наоборот, все больше вжимаюсь в землю и… на какой-то момент сам становлюсь землей. Всем тем, что скрыто в земле: мертвыми листьями, сухими мертвыми корнями, мертвыми насекомыми.
Мне нравится здесь.
Мне хотелось бы здесь остаться. Больше, чем там, наверху, где сияют звезды из каталога журнала наблюдений Майданакской высокогорной обсерватории. Где парят путешественники во времени. И мамины руки… даже они не сравнятся с объятиями земли.
Так-так, — ударяет сердце в последний раз.
Окруженный мертвыми листьями, насекомыми и корешками, я чувствую себя счастливым. Конечно, если бы прямо сейчас нашлась красноголовая птичка, я был бы счастлив абсолютно.
Но и так тоже сойдет.
…Домулло умирает через три месяца, от меланомы — болезни, о которой мало кто слышал в Шахрисабзе. До последнего момента ничем себя не проявлявшая, меланома прогрессирует так быстро, что Домулло едва успевают отвезти в Ташкент, на консультацию. Сразу после консультации его кладут в стационар, откуда маленькой суетливой чайке больше не суждено будет выпорхнуть.
Смерть Домулло — первая человеческая смерть на моей памяти — оставляет меня совершенно равнодушным. Самый маленький из дворовой компании мальчишка все равно был старше меня: ему уже исполнилось одиннадцать — против моих девяти. Мы ни разу не пересекались, мы даже не здоровались толком; тем более я все знал заранее — что уж тут переживать. Совсем другое дело — мама: известие о меланоме вызывает в ней всплеск невиданной ранее медицинской активности. |