|
Слово, что зазвучало в голове при оргазме и уже которую минуту звучало на повторе, было: «…Дальгрен…» Я подтерся куском второй полосы «Вестей Беллоны» за 22 января 1776 года.
Ответ на всё – власть. Тоже фальсификация: я же не говорю, как ее добился и как сохраняю. Я лишь документирую сторожкую прогулку по смутно зловонному саду ее ништяков.
Возвращаясь в постель на антресоли, я подумал, что хорошо бы зашла Ланья и ждала меня там с Денни (зная, что ее на антресолях нет, потому что я об этом подумал); и ее не было.
На антресолях я с минуту полежал на спине; потом перекатился и заехал Денни по плечу.
Он проснулся:
– Что?
– Понюхай мой хуй, – сказал я.
– А?.. – Потом раздраженно фыркнул, сел, нагнулся и пошмыгал носом. Ширинку я не застегнул.
Денни поднял голову, хмурясь:
– У тебя перхоть на лобке. – Он сморщил нос. – Это кто был?
Я засмеялся:
– Девчонка в дальней комнате. Риса. – Я ухмыльнулся ему. – Тебе-то досталось?
– А… я ходил, пока ты спал. Там в основном девчонки были. Я ничего не делал. – Он опять устроился в постели, спиной ко мне.
Глядя в потолок, я погружался в сон; из тех погружений, когда смотришь, как погружаешься, и все такое звенящее, и тонешь в этом звоне.
И проснулся: Денни лежал на мне, а я его обнимал. Он резко ахал, лицом вжавшись мне в шею, и терся о мой живот. Я сам не понял, с какой дури разбудил его процедурой, более или менее рассчитанной, чтоб его завести. Не останавливал его, но досадовал; так что грязью поливал (рычал ему в волосы: «…давай, хуесос недорослый; давай, тощий ты засранец…) всерьез; спустил он довольно быстро. Но к тому времени у меня снова встал. Он лежал на мне, а я в него как-то даже снизу тыкался. Но он сполз, чтобы мне отсосать. Видимо, я того и хотел, когда разбудил его изначально; но теперь уже нет.
– Не трать время, – сказал я ему, пригнув подбородок и глядя ему в макушку. – Ложись спать, а?
Но он все трудился (и совал палец мне в анус, я про это говорил, что мне про это говорил Кошмар), и тут спустил я. Он опять всполз мне под бок, и я обхватил его поперек живота, спиной к себе (как теплую собаку), и он порой ерзал, будто ему удобнее было бы на другой половине постели (вот точно, как пытаться заснуть с собакой), а я размышлял: если мне теперь надо воображать девчонок, чтобы кончить с парнями, может, я не так уж и бисексуален, как вечно себе твержу?
Моя речь меняется, когда я говорю с разными людьми; я перехожу от «не-а» к «нет», от «да» к «ага», от четкой дикции к бесформенной. С Ланьей речь моя чаще всего игрива, лукава. С другими уплощается. Когда я расстроен, ее пробивают десятки шумовых узлов: «ну знаеши», «то ести» и «как бы». Позади, в колледжах, которые проходил, я оставил целые лексические и синтаксические пласты, и они стали возвращаться с Новиком, Кэмпом, с этим интервью, с Калкинзом в монастыре. Это не аффектация, а лабильность; свойство подлинное и популярное. Но если записывать, что я говорю, переходя из одного речевого контекста в другой, читаться будет не как характеристика, но как отсутствие характера. Я отмечаю все своеобразные слова вокруг: Флинт сегодня утром произнес слово «…радикально…», и несколько раз я слышал, как Сеньора Испанья упоминала «…сущность…», а от других походя доносились «…сентенциозный…», «…караван…» и «…нарочитый…». Но, записывая окружающие разговоры, я нарочно умаляю их языковой диапазон, чтобы не походило на постграмотную аффектацию – хотя это вовсе не она. |