Его еще продолжали раболепно любить, но не столь страстно как по началу: сомневающиеся вопросы стали задавать, а некоторые даже спорить, но парижский миссионер старался не замечать шероховатостей, относил их к плохой воспитанности аудитории, и продолжал заливаться курским соловьем на предмет того, какие они, жители России, говно и неумехи. Согласно почти официальному ныне российскому мазохизму слушатели пока еще терпели.
Сидевший прямо у прохода Кузьминский дернул за шлицу пиджака шествовавшего мимо Федорова и бесцеремонно приказал:
– Усадишь фрайера и сразу же ко мне!
Митька оглянулся, глаза его округлились от ужаса, и от ужаса же он ускорился, уже не ведя, а волоча гостя из дальнего зарубежья. Гость же, наоборот, тормозился, стараясь гневным оком осмотреть того, кто обозвал его фрайером. Но гремели аплодисменты, но улыбались ученые девицы, среди которых изредка попадались и хорошенькие, но уже раскрывал объятия, вставший из-за столика, жирный и бородатый ведущий критик…
Забыв про оскорбительного фрайера, парижский житель устроился между ведущим бородатым критиком, и ведущим бородатым специалистом, за которым сидел лысый продюсер. И оказалось, что мест за маленьким столиком больше нет. Митька Федоров сделал вид, что все так и задумано: заговорщицки подмигнул аудитории, сделал ей двумя ручками и – ничего не оставалось направился в обратный путь.
Кузьминский облапил его и грубо усадил рядом с собой. На протестующий федоровский писк сурово заметил:
– Помолчи. Мешаешь проводить мероприятие.
Федоров послушно умолк. Перехватив инициативу у бородатого ведущего критика, вещал бородатый ведущий сценарист:
– Сейчас сделает доклад (я бы назвал его скорее сообщением) по объявленной теме кандидат искусствоведения… – сценарист затузил, заглянул в бумажку и продолжил: – Мигунько Всеволод Святославович. Надеюсь, он уложится в полчаса. А потом мы с удовольствием послушаем нашего доброго парижского друга.
Сказав, сценарист захлопал в ладоши. Захлопал и натренированный дисциплинированный зал. Воспользовавшись этим мелким шухером, Виктор подхватил Федорова под руку и без особого труда выволок из зала, доволок до одного из буфетов и усадил за столик. Полюбовавшись на добычу, спросил:
– Пить будешь, Митька? Угощаю.
– Это сладкое слово халява, – вспомнил Федоров. – Буду. Коньяк.
Терять ему было нечего: он боялся Кузьминского до того, что уже ничего не боялся. Ни о чем не думая, ничего не ощущая, он сидел и смотрел, как Кузьминский суетился у стойки. Кузьминский перед расходами не постоял: не рюмашечками коньяк брал, а полторашками.
– Ну, отхлебнем по малости, – предложил Кузьминский, зная короткий дых Федорова. Кузьминский споловинил, а Федоров с трудом взял треть. Промыли горлышки водичкой, пожевали бутерброды.
– Зачем я тебе, Витя? – подкрепившись, жалобно спросил Федоров.
– А ты догадайся.
– Старое ворошить не будем? – с надеждой предположил Митька.
– Если оно не связано с новым.
– А что нового, Витек?
Кузьминский строго отреагировал на федоровскую развязность: погрозив убедительным указательным пальцем, надавил мрачным голосом:
– Ой, смотри у меня, путчист Федоров!
– Я – не путчист, – быстро возразил Федоров.
– Ты – хуже. Ты – адепт Константина Леонтьева.
– За убеждения не судят.
– А за участие в вооруженном заговоре?
– Никто еще не доказал, что я в нем участвовал.
– Хочешь докажу?
– Имеет ли смысл? Все прошло уже, проехало. Августовский путч все на себя взял. Наше старье и не вспомнит теперь никто, – находя доводы, Федоров потерял бдительность, рассуждая вообще. А Кузьминский в тех делах, наоборот, на всю жизнь запомнил частности. |