Когда удавалось посмотреть.
– Да хоть кто то второй раз их включает?
Я опять улыбнулся. Хорошо было вернуться в то состояние, когда улавливается подтекст.
– А ты бы тут попробовал. Здесь конкуренция не так велика.
Я рассматривал Манхэттен, поднимавшийся вдали, небоскребы – словно башни термитов. Барни отстегнул ремень.
– Кэролайн говорит, ты эпопею собираешься снимать?
– Да нет. Исторический фильм. Про Китченера, – ответил я. – Обречен на провал с самого начала.
– Да?
– Это не для печати, Барни.
– Конечно, старина. Просто интересуюсь.
Появилась стюардесса с заказанным виски. Барни одарил ее улыбкой:
– Спасибо, милая.
Мы поговорили о кинобизнесе. Чувствовалось – он все время играет некую роль. Сидел, разглядывал свой бокал, позванивая кубиками льда в нем, с ненатуральной почтительностью прислушиваясь к моим словам: с гораздо большим удовольствием он поболтал бы со стюардессой. Потом он заговорил о телевидении, о его эфемерности, об «отупляющем количестве дерьма», без которого он не мог обойтись в собственных программах. Это была та же травма, то же испытание медными трубами, через которое когда то прошел и я: тирания массовой аудитории, необходимость подавить в себе интуицию, образованность, тонкость восприятия и десяток других качеств, признать ту несокрушимую истину, что большая часть человечества невежественна и жаждет – или хотя бы платит за то, чтобы людей считали идиотами. Массовая аудитория – это мудаки, как когда то лаконично пояснил мне прославленный голливудский продюсер, а мудаки ненавидят все интеллектуальное. Теперь Барни пожаловался на то, как ужасно, что его стали повсюду узнавать в лицо; но ведь никто никогда не идет на это вслепую. Любое искусство – от прекраснейшей поэзии до грязнейшего стриптиза – изначально определяет: отныне ты пребываешь на глазах у толпы и должен мириться с тем, что влечет за собой всякое публичное зрелище. И все же я сочувствовал ему, а то, что я вдруг оказался в роли Дженни, меня как то одновременно развлекло и опечалило. Кажется, он это почувствовал. Мы выпили еще виски, и он поднял свой бокал:
– Ну, давай теперь за Кэролайн. – Осушив бокал, он произнес: – Она, кажется, спокойно перенесла ваш развод.
– Чудом каким то. Хорошо, что я смог узнать ее поближе за последние два года.
– Может, ты не так уж много и потерял. Если судить по моему печальному опыту.
– Извини, я забыл…
– Трое сыновей. Старший не желает со мной разговаривать, средний – не может, а младший разговаривает, да еще как. Его то как раз я не выношу совершенно.
Он, несомненно, уже не раз апробировал это в «Эль Вино».
– Ну а если без эпиграмм?
– Это – проблемы Маргарет. Я давно умыл руки. Я и сам к своему старику так относился. Только они и не пытаются этого скрывать. Видимо, это и есть прогресс.
Я попытался вспомнить Маргарет: маленькая женщина с напряженной улыбкой, вечно молчавшая, если с ней не заговаривали; казалось, ей всегда не хотелось быть там, где она в тот момент находилась. В Оксфорде она не училась, и я знал о ней очень мало.
Барни разглядывал салон.
– Вперед, к Республике! Пусть какой нибудь другой бедолага воспитывает этих паршивцев.
– Прости, я не знал.
– Да я сам виноват. Вечно времени не хватает. А то и терпения. – Он вздохнул и отхлебнул виски, потом сменил тему: – Ты вернешься сюда, как только…
– Нет. Закончу сценарий дома.
Он улыбнулся мне своей прежней улыбкой – всепонимающей, испытующей:
– Дома? Разве это и теперь для тебя – дома?
– В Англии? Господи, да конечно же. У меня в Девоне ферма. Небольшая.
– Кэролайн мне говорила. |