Книга казалась какой-то чересчур толстой, гораздо толще, чем была когда-то; Юрий открыл ее и обнаружил внутри тощую стопку писем.
Это были его письма – те самые, что он писал маме с войны, а потом из госпиталя. Их было совсем немного – штук десять или двенадцать. Юрий развернул веером заляпанные фиолетовыми треугольными печатями полевой почты тоненькие конверты, пробежал глазами по датам. «Интересно, – подумал он, – что же я мог писать ей оттуда? Хоть убей, не могу вспомнить. Помню только, что очень старался как-то ее успокоить, убедить, что не принимаю участия в боях, делал вид, что у меня все нормально, если не считать смертельной скуки... А она, помнится, тоже делала вид, что верит, хотя точно знала, что я вру, что десантура на войне не отдыхает и что скучать мне там не приходится. Уговаривала не поддаваться скуке, советовала читать побольше хороших книг, не ограничиваясь одними уставами, или, если читать совсем уж нечего, почаще писать ей, она будет этому только рада. А что я мог написать? Чтобы написать хотя бы две-три странички убедительного вранья в неделю, надо обладать хоть какой-то фантазией... литературным талантом надо обладать, черт бы его подрал! А с талантами у меня всю жизнь было туго, хотя мама всегда называла меня очень способным мальчиком и страшно огорчилась, когда я поступил не на филфак, как ей хотелось, а в военное училище...»
Юрий вынул одно письмо из конверта, пробежал глазами по кривым, прыгающим строчкам. В глаза ему бросилась странная фраза: «Теку, как неисправный кран, перетаскал у ребят все портянки, и все равно эта дрянь висит до колена». Он удивленно поднял брови, а потом вспомнил, что речь шла о насморке, который он очень некстати подхватил в разгар одной из операций. Об операции в письме не было, разумеется, ни слова, хотя их тогда крепко потрепали, зато насморку Юрий посвятил целый абзац. Мама тогда посоветовала на ночь напиться чаю с малиной, принять три таблетки аспирина – ударную дозу, как она это называла, – и потеплее укрыться перед сном, надев на ноги шерстяные носки. К тому времени, как ее письмо добралось до Юрия, тот уже лежал в госпитале со своим первым пулевым ранением и напрочь позабыл о насморке. Про насморк он писал маме вечером, а в третьем часу ночи их подняли по тревоге и бросили в пекло, где простуда прошла сама собой за каких-нибудь полчаса – просто, надо полагать, организму было не до нее.
Юрий аккуратно засунул письмо в конверт и озадаченно почесал переносицу, не зная, что делать с этим эпистолярным наследием. Сжечь? А где именно сжечь, позвольте узнать? В ванне? Так соседи сбегутся, пожарных вызовут... Выбросить просто так? Нет уж, это дудки! Еще какой-нибудь бомж, сидя на корточках за мусорными баками и справляя нужду, решит почитать перед тем, как употребить по назначению...
Оставлять письма в квартире Юрию не хотелось: они были бы лишним напоминанием о маме и о его неизбывной вине перед ней. И вообще, вспоминать те дни ему было тяжело, так что судьба писем была решена в два счета.
Собрав письма в охапку, Юрий пошел на кухню, выставил на середину мусорное ведро, поставил рядом с ведром табуретку, сел на нее верхом и принялся методично рвать письма в мелкие клочки. Вскоре лежавшие в ведре засохшие объедки скрылись под ворохом бумажных клочков – пожелтевших, густо исписанных. Юрий рвал письма, держа в уголке рта дымящуюся сигарету, и думал, что жизнь надо как-то менять. Впрочем, об этом он думал уже не первый год, и не второй, и даже не пятый, а жизнь шла своим чередом, не спрашивая у него ни совета, ни разрешения...
Потом Юрий покончил с уборкой, приготовил и наспех проглотил поздний ужин и улегся в постель. Было уже начало первого, в темном дворе наступила мертвая тишина, лишь откуда-то издалека – с проспекта, наверное, – доносились завывания преодолевающего пологий подъем троллейбуса. Сна не было ни в одном глазу, и он решил почитать на сон грядущий, благо счастливо обретенный заново альманах лежал на расстоянии вытянутой руки. |