Меня, такого бродягу, такого непоседу заворожила. День добрый, Памфил Орестович, и Дейнека здесь. Очень приятно, Юрий Васильевич, очень приятно. Но условие, условие! Железное, сверхкрепчайшее условие!
Сломоухов подал всем сидящим за столом руку и, наклонившись к уху Юрия Васильевича, объявил на всю комнату:
– Влюблен в Гамму Памфиловну, понятно? Чтоб сверчок знал свой шесток, а иначе…
– Что иначе? – хладнокровно спросил Юрий Васильевич.
– Иначе, конец всему! Вас, вас, Памфил Орестович, призываю в свидетели. Он еще спрашивает, что иначе? О, иначе, хаос, иначе замыслы мои коварные неистово помчатся и будут все нестись неудержимо, пока не поглотятся диким воплем! Моего соперника воплем, разумеется.
– По‑моему, – неожиданно сказал Пасхин, отрываясь от какихто своих мыслей, – по‑моему, тут прежде всего раздастся вопль несчастного отца этих трех безобразниц, этих негодниц. Я принимаю к сведению ваши сердечные излияния, Александр Денисович, но должен вас предупредить – ваша избранница проявляет удивительную черствость, поразительное пренебрежение к задачам науки. Думаю, что вам это небезразлично.
– Не верю! – запальчиво воскликнул Сломоухов. – Я не верю! Наука, черт возьми, наука – это все для меня. Непрерывное, ежечасное горение, месяцы раздумья и торжествующий взлет человеческой мысли! Да кто это раз испытал, тот…
– Погодите, – остановил его Пасхин и твердо приказал дочерям: – Ну‑ка, бутылочку на стол!
Кюсю поставила бутылочку на стол, и Сломоухов нахмурился.
– Дело серьезное, – сказал он. – Тут пахнет Ганюшкиным.
Кюсю наклонилась к бутылочке и нараспев сказала:
– Афанасий Петрович… Мы вас ждем…
– Да, дело серьезное, – повторил Сломоухоз, когда фигурка Афанасия Петровича появилась внутри пузырька. – Так вот почему я так стремился! Вот почему я не шел, а летел…
Сломоухов протянул руку к пузырьку, но Гамма со словами: «Александр Денисович, спокойко!» – встряхнула содержимое бутылочки. Сломоухов отшатнулся и зажмурился.
– Коварная, – сказал он.
Гамма высокомерно подняла бровь.
– Человеку, сидящему в аптечном пузырьке, не подобает прибегать к резким выражениям, – оказал она. – Просите прощения!
– Сдаюсь, сдаюсь, но, Гаммочка, это потрясающе! Вы понимаете, что можно сделать вот с этим? – Сломоухов показал на пузырек.
– Понимаем, – сказала Гамма. – Вы это намерены изучить, написать об этом научную работу и, конечно, прославиться. Не выйдет! Не вы, а мы будем вас изучать. И при малейшем неповиновении – вот так… Гамма сделала такой жест, будто встряхивает бутылочку, и Сломоухов вновь зажмурился.
– Вы взрослая женщина. Гамма Памфиловна, – сказал он, помолчав. – И вы даже не представляете, что попало в ваши руки. За этим – кровь! – выкрикнул Сломоухов. – Понимаете? Да, да, именно об этом мне рассказывал Ганюшкин. Именно об этом…
– Да о чем же? – нетерпеливо спросил Юрий Васильевич.
– Ну, знаете, это долгий разговор, Юрий Васильевич. Как‑чибудь а другой раз.
– Сейчас же рассказывайте, – приказала Гамма, – сейчас же!
– О, нет. Сломоухову никто не может приказать… Никто, кроме вас, дорогая Гамма Памфиловна, вам я повинуюсь.
Началось это в тридцатых годах. Я тогда был мальчишкой у старателей. Родителей я своих не помню, слышал только, что они были из ссыльных аристократов; догадываюсь, что дело заключалось в каком‑то дворцовом перевороте на самом высоком уровне. |