Затем ссылка в глушь. Не приспособленные к полудикому образу жизни мои родители умирают, а я остаюсь один как перст в каком‑то якутском чуме, где меня подбирают старатели. По‑видимому, я произвел на них впечатление прирожденной смышленостью.
Идет время, и постепенно я начинаю кое‑что понимать в старательском ремесле. Золото‑то в этих местах кочковатое, жильное – редкость. Промышленная разработка только‑только начиналась, тут и простор смекалке, простор интуиции, я бы сказал, интеллекту. И стал я приносить нашей ватажке удачу, да какую! Говорят старики: идем на Вилюй, а я ни а какую, я говорю: «Вот сюда, да повыше, и будет, черт возьми». И раз, и два угадал, да что угадал! С этого часа – беспрекословный авторитет, в рог смотрят. Пошучу – с ног падают со смеху, бровь изломаю – в ножки кланяются. Да что там говорить, с четырнадцати лет Денисычем, величали, вот как! Народ, понимать надо…
Сломоухов разделил бороду на два кудрявых рожка и вновь задумался.
– И вот, – продолжал он, – и вот, попадаю я к некоей мамке, Редозубова по фамилии. Вы знаете, что такое старательская мамка? Нет, этого понять нельзя, невозможно! Это не женщина, это тигрица, да, тигрица, но с сердцем нежной лани. Вы понимаете? В артели старательской десять, двадцать парней, кругом на тысячи верст – никого, и – одна женщина. Она и бельишко починит, и постирает, мне, пардон, сопли утрет, а кому постарше – выволочку сделает, если там напьется не ко времени или что скроет. Совесть и честь старательская, мать родная, единственный лучик гуманности в черной яме нашей жизни бродячей, вот что такое мамка! А сама? Ест, пока кашу пробует, спит бог знает где, кто с удачи обновку купит, тому и спасибо, в общем, как говорили наши предки, вся нага и отверста…
А кругом народ разный. Знали бы вы. Гамма Памфиловна, знали бы вы, очаровательные девицы, и вы, столичный юноша, в каком аду рождался и закалился этот характер…– Сломоухов постучал себе в грудь. – Но нет, вам не дано даже представить эту удивительную атмосферу непрестанного подвига и непрерывного человеческого падения… Нет, не дано… Но мемку тронуть? Этого никому не было позволено.
И вот, бреду я как‑то по краю болота, присматриваюсь: вода есть, хоть залейся, а где вода, там держи ухо востро, старатель. И вдруг стон, тихий такой стон. Подхожу ближе и за кустом можжевельника вижу сапог. Обыкновенный сапог, истрепанный в клочья и чуть так шевелится. Я еще ближе… Мать честная – человек! Весь в крови, и голова и руки, да кровь засохла корой, не разобрать лица. Я назад. Подбегаю к нашему, с позволения сказать, биваку, а там одна Редозубиха. «Мамка! – кричу, – мамка! Человека нашел». Притащили мы вместе с ней этого человека, а он и в память не приходит. Вот собрались к вечеру наши молодцы. Кто такой, спрашивают, а мы и не знаем. Долго он у нас лежал, очень долго, не мамка, погиб бы. Вот так я и нашел Ганюшкина. Стали его расспрашивать, как да что, потому что видели – человек этот не нашего, не старательского звания. Что бродяга, видно, но не старатель. А он помалкивает. «Медведь, говорит, порвал и все».
Сломоухов быстрым движением взял кусок сахара и со словами: «Удивительно укрепляет сердечную мышцу, не так ли, Памфил Орестович?» захрустел им на всю комнату.
– Вот тогда, – продолжал Сломоухов, расправляясь с сахаром, – и рассказал он мне удивительную историю. Было это году в тридцать втором. Да, не раньше. Нарвались мы на Коробейникова. Памфил Орестович, вероятно, помнит эту фамилию? Грабитель, негодяй, и – никакой романтики. Он как раз с Алдана улепетывал и старателей обирал, да и вообще всех, кто под руку попадется. Ну мы и попались. Зайцев Аполлон до сих пор под стол ныряет, если кто крикнет «Коробейников идет!» Что с нами делали, рассказ не для ушей цивилизованного человека. |