|
Вечером к Есенину и Анне зашёл «на огонёк» Воскресенский, похудевший, чем то обеспокоенный, но и просветлённый. Он был в своей старенькой студенческой тужурке, вытертой, небрежно расстёгнутой; лишь дерзко, с вызовом сверкали на ней металлические пуговицы с выпуклым изображением двуглавого орла. Есенин мерил шагами комнату – лёгкий и светлый, умиротворённый. К удивлению Воскресенского, Сергей тихонько посвистывал, на белой рубашке горел голубым огнём пышный бант, в глазах, не замутнённых ни единым облачком, билась неспокойная мысль: он был, по видимому, очень далеко отсюда, быть может, на Оке, в ромашковых заречных лугах, в вишнёвом саду за амбаром или на берегу тёплого моря. Морские впечатления были ещё свежи, а тревожащее воспоминание о черноглазой гречанке нет нет да и ударяло по сердцу смутным сожалением. Он глядел на вошедшего Воскресенского и как бы не видел его, пока корректор не дал о себе знать и насильно не вернул его к реальности.
– Хорошо вы устроились, Есенин, – зарокотал Владимир Евгеньевич с особой своей, вроде бы дружеской насмешечкой, – просто прекрасно! Заслонились каменными стенами от всего беспокойного мира и не ведаете, что в нём творится. Здравствуйте, Сергей Александрович!
После возвращения из Ялты Есенин не видел корректора и скучал без его сердечных наставлений, доброй иронии и всегда будораживших мысли новостей.
– Владимир Евгеньевич! – Есенин бросился к нему, как покинутый кудлатый щенок к вдруг появившемуся откуда то хозяину. – Как вы нас вспомнили? Я не знал, что и подумать, пока Анна не догадалась сказать о вашем отъезде. Какие новости? Рассказывайте!
– Погодите малость. – Воскресенский оглядывал комнату. – Куда девать покупки? Ужинать будем, есть хочу. Где Анна Романовна? – Он сбросил с плеч тужурку, остался в косоворотке с расстёгнутым воротом, очки поблескивали приветливо, дружелюбно.
– Анна вот вот придёт. – Есенин усадил гостя на табуретку, сам устроился на кровати напротив. – Расскажите, где и что происходит? Я ведь и в самом деле редко покидаю это семейное пристанище.
– Позавчера в Петербурге разыгралась кровавая трагедия: полиция стреляла в безоружных рабочих путиловцев, двое убиты, около пятидесяти человек ранено. Вот, познакомьтесь. – Воскресенский вынул из тужурки сложенную вчетверо газету «Путь правды». Есенин, волнуясь, прочитал редакционное сообщение, некоторое время сидел остолбенев: навалившаяся боль стёрла живые краски с лица, бледность разлилась по щекам, лбу, даже уши посерели.
– Ленский расстрел повторился через два года, – прошептал Сергей, – только декорация другая – в самой столице России, в других условиях. Но суть, сердцевина одна и та же... – Он рванулся с места, закружил по комнате, натыкаясь на стол, на подоконники. – Когда кончится этот произвол? Если бы в один единственный миг все рабочие Российской империи взяли в руки молоты, винтовки, железные пики, а все российские мужики – вилы и косы, эх какая бы это была силища! В этот единственный миг единения и концентрации народных сил рухнул бы к чёртовой бабушке трон, разбилась, как печной горшок, корона...
Лицо Есенина, только что бледное почти до снеговой белизны, вдруг зарозовело, запылало. Может быть, в такие вот минуты шла в нём кристаллизация гражданского чувства, вырастала, вызревала сыновняя любовь к России, к русскому народу, давала себя знать властная сила, обещавшая гордое дерзкое чувство полёта, дававшая предчувствие подвига? Какого подвига: ратного, гражданского, баррикадного? Нет нет, песенного подвига, только ему он отдаст всю душу без остатка. Вслух Есенин сказал:
– Сироты остались, вдовы...
Вознесенский подтвердил:
– Вдовы и сироты будут и потом, сотни, тысячи.
Есенин встал вкопанно, словно натолкнулся на невидимую стену, изумлённо, мертвея, спросил почти шёпотом:
– Тысячи? Сотни тысяч? Что это значит? Война?
– С каждым днём мы к ней всё ближе и ближе, – безжалостно, провидчески говорил корректор, – а она, война, не пощадит ни пролетария, ни мужика. |