|
– Правильно. Как это у меня из головы вылетело?.. Лола. То ли по гречески, то ли по персидски.
– Располагайся, Серёжа, как дома, – сказала хозяйка. – Вот вешалка, вот стулья. Авдоша, укажи ему, где что, а я бельё с одеялом принесу. Потом обедать будем. Ванюшка уже прибежал с моря.
Несколько дней Есенин прожил у гостеприимных хозяев без забот, без тревог, без тяжких дум. Всё улеглось в нём, ясность коснулась души, солнце прокалило тело, море матерински ласково качало на своей волне. Он забыл даже о стихах – это несказанно удивляло его, но не вызывало сожаления: волна отлила от берега, перебирая гальку, чтобы вновь возвратиться ещё более сильной и напористой, чтобы расстелить по песку, по обкатанным камням белую кружевную вышивку. Он заплывал далеко, седлал хребты волн, взлетал на них, как на лошади, мчащейся галопом, а приплывая назад, падал на горячую гальку, подставляя себя солнцу; волосы его выгорали, приобретая пятнистый розоватый оттенок. Но странно: зелёная равнина моря, горящего в закатном пламени, тихо вздыхающего по утрам, как усталый от скачки конь, лунные кованые дороги, уходящие вдаль, к иным пределам, не проникали внутрь существа Есенина. Он не написал о море ни строчки, мысли его были там, на севере, возле рябин и черёмух, бродили в заокских туманных лугах. Отсюда, издалека, родимый край казался ему всё милей, дороже и краше. В полдень он обедал, затем брёл домой и ложился на свой топчан, в прохладе и тишине, как в детстве, спал без сновидений.
Как то в сарайчик прибежал Ванюша, мальчишка лет восьми, белобрысый, с задорным хохолком на макушке и выпалил, запыхавшись:
– Серёжа, тебя какая то женщина спрашивает. Вон она сюда идёт!
Есенин, торопясь, надел косоворотку, перетянул её в талии витым пояском с кистями на концах.
В двери, загородив её, держась руками за косяки, напоминая распятие, стояла Лола. Она, чуть откинув голову, вглядывалась в сумрак мастерской, различила белую рубашку Есенина, шагнула к нему:
– Здравствуйте!
Есенин подал Лоле стул. Она села, сложила зонтик, сняла широкополую шляпу из рисовой соломки, встряхнув головой, осыпала плечи своими чёрными волосами.
– Спасибо. – И тут же спросила несколько задорно, тая издёвку: – Такая обстановка содействует творчеству?
Есенин не принял её иронии, ему уже задавали подобные вопросы там, на Оке, когда он жил в амбаре. Сейчас этот вопрос показался ему по обывательски праздным, а слово «творчество» прозвучало с плохо скрытой насмешкой, как будто стихи – дело несерьёзное, к тому же и проходящее, вроде болезни – выздоровеет человек, и всё останется позади. Забудется, как юношеская забава. Мало ли таких, в молодости писавших «складно», а позже, вызрев, смеющихся над своими заблуждениями: «Ия когда то баловался стишками».
– Каждый занимается тем, на что он способен, другому я, к сожалению, ничему не научен.
Лола уловила в его ответе обиду и попыталась сгладить её.
– Что же мы тут сидим, впотьмах? – спохватилась она. – Идёмте на воздух! Пиджак не надевайте, погода дивная.
Есенин нехотя стал собираться, без надобности передвинул стул, разгладил складки скатерти на столе. «Опять, – думалось ему, – придётся играть роль весёлого парня, развлекать, острить, смешить, читать стихи, а ведь всё это не нужно и некстати». Но и одиночество его всё более удручало. «Завтра пошлю Анне ещё раз телеграмму, пускай немедленно выезжает!» – решил он и шагнул к двери, пропуская перед собой Лолу.
Вечер был тихий, горные хребты с серебром на гребнях словно бы прижимались теснее к ночи и медленно затягивались сиреневым дымом, щели и пропасти наливались туманом, он клубился и, казалось, клокотал. Встала луна, ударила по воде светом, будто мечом рассекло от края и до края. |