Изменить размер шрифта - +

Есенин вдруг затосковал, что то безысходное слышалось в этих казённых понятиях – «престол», «царь», они точно подсекали крылья на лету. Что они, эти понятия, в сравнении со всеобъемлющим: отечество, земля, родина, народ! Будет на земле престол или его не будет, а облака, белые караваны, заблудившиеся в голубой пустыне, будут кочевать по бездорожью вселенной...

– Отчего вы загрустили? – спросила Таня шёпотом.

– Вы знаете, как сказано у Чехова? Когда на земле не останется ни одного живого существа, то переселенцы с других планет, вступив на землю и увидя странное дерево с белой корой и зелёной кроной, удивятся и спросят, что это за растение, и кто то догадливый воскликнет: «Ах, да! Это же русская берёза!» – Он встал рывком и поднял бокал. – Илья Фёдорович! Можно я вас дополню?

– Пожалуйста, господин Есенин, – сказал Яковлев старший.

– За отечество и за русскую берёзу, неподвластную никакому престолу, никакому режиму!

– Что ж, сказано красиво, – отозвался Илья Фёдорович. – Присоединяюсь. Выпьем и за это!

Все поднялись. Потянулись друг к другу, чокаясь. Выпили. И Есенин выпил, быть может, впервые – в семнадцать лет. Таня тоже выпила, и тоже впервые. Туман в её глазах сгустился ещё больше, крупные капли прозрачными льдинками скатились с ресниц.

– Что с вами, Таня? – И у Есенина опять с беспокойством заметалось сердце – его, есенинский, образ русской женщины виделся ему всё явственней, там, впереди, за дымкой времени: и вот она, Таня, и те, которых он уже знал, и те, ещё не встреченные, и мать, и берёза – всё сольётся в едином образе – Россия.

– Ничего, – ответила Таня. – Я просто плачу. Плачу, и всё. Я счастлива и несчастна одновременно. Вы не останетесь здесь... жить?

– Нет.

– И никогда не приедете сюда?

– У меня здесь друг, Гриша Панфилов...

– Вы и к нему не приедете. Я знаю... А я завтра уезжаю в Касимов. Это такая глушь... И что меня ждёт – не знаю... – Она была молода, бесхитростна, и её душа открыта настежь...

Перед ними стояли бокалы, наполненные вином, темно красным, как вишня. За столом голоса становились всё громче, с каждой минутой разрасталось и шумело зелёной весенней кроной юное оживление.

Есенин поднял бокал и, склонившись к девушке, сказал:

– За ваше счастье, Таня!

Она вдруг заторопилась, схватила свой бокал, встала, вызывающая, даже дерзкая.

– Господа, я предлагаю выпить за счастье! – Стало тихо – её голоса ещё никто не слышал. – За счастье! Кому оно достанется, тот будет долго – он просто должен, – долго жить на земле! Ну, а уж кого оно обойдёт, тогда не знаю, как ему жить... – Она замолчала, задумалась, словно находилась здесь одна.

– Так за что же мы пьём? – спросил Калабухов. Тиранов ударил кулаком по столу.

– Сказано – за счастье, значит, за счастье! Кому что суждено...

– Зря мы посадили Таню с Есениным, – сказал Калабухов, дурачась. – Ничего хорошего из этого не выйдет. Затуманит он ей мозги...

А за столом текла река жизни – юная, беспечальная река. Произносились тосты за товарищество, за любовь, за то, чтобы, расставаясь, не забывали Друг друга, так, как повелось на Руси из века в век.

Родители Яковлева незаметно ушли.

Юная река жизни понеслась стремительней, бурливей. Хмель витал над головами, как облако при солнце, – дождь льётся, а солнце светит, и струи дождя кажутся звенящими.

Тиранов крикнул:

– Есенин, читай стихи!

– Свои не стану, чужие могу. Хотите?

– Чьи чужие?

– Твои, например.

– Свои я сам прочитаю.

Быстрый переход