|
– Есенин смотрел на Тиранова, на жиденькую бородку, похожую на чёрный мазок под нижней губой, на реденькие усики – два жидких мазка над верхней губой; и бородка и усы – лишние на этом лице – наводили на сравнение с каким то комическим книжным персонажем.
– А я буду читать. Поэму. Да, поэму! Ты не кривись, Сергей, не злорадствуй! Знаю, что скажешь: длинно, скучно, однообразно. Не скажешь, так подумаешь. Ну и пускай! Смейся!
– Я не смеюсь, – просто сказал Есенин. – Над душой смеяться грешно. А в стихах – живая душа трепещет... Мне только жаль, что ты много тратишь времени зря. На длинную поэму часто не хватает словосочетаний – настоящих, поэтических – даже у большого, у опытного поэта, не то что у нас с тобой. Я уж не говорю об образах.
– Конечно! – Тиранов отодвинулся. – У тебя всё проще.
– Ты так считаешь? У меня проще? – Есенин изумлённо и в то же время снисходительно качнул головой.
– Да, проще, – повторил Тиранов, распаляясь. – Тебе нет никакого дела до людских страданий! А они мне жгут сердце. Я обязан об этом не то, что говорить – кричать!.. А что у тебя! Нашёл образ – не скрою, образ такой, что сердце захлёбывается от неожиданности, от восторга, если хочешь, – поставил его в серёдку или в конец стиха, а к нему пристегнул всё остальное. Я твои повадки разгадал давно.
– Образ, говоришь? А ведь образ – это основа всей поэзии, – заговорил Есенин негромко и не совсем уверенно, будто проверяя на слух свои мысли. – Помнишь, у Лермонтова?.. «Лучом румяного заката твой стан, как лентой, обовью...» Дух захватывает! А у Некрасова! Каждое слово не то что образ – целая картина. – Есенин волновался, и в такие минуты глаза его наливались темнотой, руки двигались неспокойно, как то изломанно. – Образ поражает воображение как молния, неожиданно и неотразимо.
Девушки примолкли, прислушиваясь к непонятному им спору, к необычным и незнакомым словам. Взгляд их притягивал скромный парень с жёлтыми волосами, как бы впитывавшими в себя свет ламп и от этого тоже как бы светившимися.
Кудыкин скучал, украдкой поглядывая на стол, заставленный аппетитными закусками, бутылками с вином; он сонно мигал заплывшими глазками, щетинка ресниц трепетала.
– Может быть, ты прав, – внезапно согласился Тиранов, подумав. – «И берёзы стоят, как большие свечки». Такого ещё не было, во всяком случае, я не читал. Это хорошо. Но я так не могу. Не вижу так. Ненависть застилает взгляд. Ненавижу такую жизнь, такие порядки, от которых страдает рабочий люд.
– Федя, скоро мы сядем? – спросил Кудыкин Яковлева, появившегося из прихожей с блюдом солёных огурцов. – Спать даже захотелось!..
– Ты поспи... – сказал Есенин насмешливо, – а мы пока поговорим. Тебе постигнуть такие высокие понятия, как поэзия, не под силу. Не дано...
Кудыкин вскочил, длинный, неистовый, навис над Есениным; на всю стену легла мрачная тень.
– Я тебя предупреждаю, краснобай! – проговорил он отчётливо. – Ещё одно такое высказывание, и ты получишь сполна. За всё! Напоследок. А на поэзию вашу, на умные ваши рассуждения я плюю! Усвой это хорошенько.
– Ладно, усвою, – сказал Есенин. – Сядь, не заслоняй свет.
– Тебя уже раз тягали к ответу? – крикнул Кудыкин. – Это предварительно. Жди – скоро закуют в колодки! И – по тракту – к сибирским медведям: им читай свои вирши...
Калабухов дурашливо захохотал.
– Их нельзя сводить вместе, Тиранова и Есенина, они враги веселья! Им дай поспорить, побеседовать до отвала. Скучно, господа...
Яковлев, приблизившись наконец к ребятам, спросил:
– Епифанова ждать будем?
– Ну его. |