|
Домой Есенин пришёл только после обеда: ему некуда было спешить. Он брёл тихо, покачиваясь: чувства, налетевшие внезапно и оглушительно, как ураган, сбивали шаг. Он не понимал, что произошло, да и произошло ли что нибудь на самом деле. Потом, в сотый раз представив встречу с этой женщиной, он приходил к выводу, что случилось нечто необыкновенное и, главное, впервые в жизни. Он по мальчишески ликовал.
В избе он застал одну Катю – мать с маленькой Шурой ушла, а куда – не стал расспрашивать. Катя, обрадованная, запрыгала возле него, хлопая в ладоши.
– Серёжа приехал! Серёжа приехал! – Девочка без памяти любила брата, и всякий раз появление его в доме было для неё праздником. Катя стала торопливо и сбивчиво объяснять что то про мать, про Шуру, а он, переполненный своими чувствами, своими взбудораженными думами, слушал и не слышал её; машинально потрепал её по мягким волосам и быстро вышел из избы.
В амбаре он швырнул на топчан тощую котомку, сбросил куртку, разулся и, прихватив холщовое полотенце, босиком побежал на Оку: потянуло искупаться. Он спускался к реке меж репьёв, тропой, вдоль забора. А там, за этим высоким забором, в тенистом помещичьем саду, было глухо, безжизненно, и хозяйка, отважная всадница, проехав в ворота на своей золотисто рыжей кобылице, скрылась от людских глаз; там, в белом особняке, шла своя жизнь, совершенно непохожая на ту, которую вёл он.
Есенин купался долго, дважды пересёк реку – дорвался, как в детстве. Потом лёг на берегу погреться на солнышке и отдохнуть. Назад подымался в гору медленно, немного усталый, но посвежевший, будто струи родной реки смыли с него всю грязь, пыль и паутину школы, где он, как схимник в обители, провёл три года.
Мать уже знала, что вернулся сын, и старалась поскорее прибраться. Она успела вымыть пол в избе и теперь домывала в амбаре.
Есенин увидел её издали, стоящую в раскрытой двери с подоткнутым подолом, с тряпкой в опущенной руке. Другой рукой она поправляла волосы, выбившиеся из под платка. Возле крылечка Катя держала за плечики маленькую Шуру, малышка начала уже ходить.
– Мама! – закричал Есенин и побежал босой по травянистой тропке.
Он схватил мать за локти и как бы выдернул её из амбара на свет. Он целовал её с весёлой безудержностью стосковавшегося по родному очагу человека. Он целовал её поседевшие виски, глаза, руки, плечи; он даже приподнял её в порыве преданности, и она, счастливая, в слезах радости, взмолилась:
– Серёженька, сынок, что же ты меня так тормошишь, я же не девчонка...
Оставив мать, он упал на лужайку, катался по траве, по жёлтым одуванчикам – только пятки сверкали. Потом лёг на спину, раскинув руки, будто собирался обнять всю землю. Немигающий взгляд утонул в небе.
– Мама, – заговорил он, – ты здесь?
– Здесь я, здесь. Где же мне быть?..
– Мама, спасибо тебе за то, что ты меня родила. Мне так хорошо жить на свете, я так счастлив... Весь мир для меня... травы цветут, жаворонки поют, солнце светит – для меня... Будущее – моё. Книги – ах, сколько их создано! – мои! Сокровища людского духа и сердца, поэзия, любовь, горести человеческие, берёзы, травы, твои глаза, мама, – всё, всё моё!.. И школа уже позади!
Мать понимала, что он разговаривает сам с собой, она встревожилась: для неё это было непонятно и необъяснимо.
– Вставай, Серёжа... Ты, наверно, голодный, пойди поешь...
Он послушно встал, уже тихий, с застенчивой, затаённой улыбкой.
– Сынок, что это от твоей котомки керосином пахнет? Аль пролил нечаянно?.. – Мать вернула его в прошлое, которое было как будто уже далеко, и он досадливо поморщился, отмахиваясь:
– Так, пустяки...
Мать отметила для себя: с этим керосином что то связано, и, должно быть, неприятное, но допытываться больше не стоит. |