|
.. Нет, ворота распахнулись, и пара вороных, запряжённых в рессорный тарантас с поднятым парусиновым верхом, дружно вымахнула на улицу, направляясь к съезду, ведущему к Оке...
Чёрные тучи встали над селом, над рекой, над заречными лугами, над яром, подобные спрессованной темноте ночи. Гроза предвещала беду. Трескуче раскатившись, гром с яростным уханьем вбил посреди улицы золотой огненный столб, прямой и толстый, чуть дальше – второй такой же, пламя вспышек плеснулось в окна покорно примолкнувших изб и померкло. Темнота сомкнулась ещё плотнее, стало жутковато...
– Господи, батюшка Николай Угодник, спаси их, – прошептала Татьяна Фёдоровна и перекрестилась. Перекрестилась и Катя, часто часто.
Грозовая буря пронеслась вдоль улицы, с ливнем, с громом, с молниями. Молнии то падали отвесно, словно мечи с заострёнными концами, и врезались в землю по самую рукоять, то разваливали тучи ветвистыми потоками, и тогда открывались ущелья и бездны в горных хребтах. Буря налетала порывами, как бы прыжками: прилегала, чтобы набраться сил, потом накидывалась ещё более неистово, безжалостно...
Соломенные кровли домов и риг вздымались, подобно лошадиным гривам. Ветла, стоявшая перед соседней избой, под напором дождя и ветра хрустнула с треском и стоном и повалилась набок – листвой в широкую лужу... Дождь хлестал в стёкла окошек, обливал их сверху вниз сплошной текучей завесой.
Татьяна Фёдоровна стояла в избе у окна, но текучая дождевая завеса скрывала улицу от глаз. Сквозь рёв грозы пробились истошные, полные ужаса крики:
– Тонут! Паром сорвало! Тонут! На помощь!..
Татьяна Фёдоровна сунула Шурочку Кате, а сама, накинув на голову платок, сорвала с гвоздя тужурку и, с трудом попадая в рукава, выбежала под проливной дождь. Вместе с другими побежала, шлёпая по лужам, скользя по грязи, к перевозу.
Ураган застал паром, на котором переправлялись Есенин, Кашина и кучер Иван, на самой середине Оки. Река точно взбесилась – Есенин никогда не видел её такой злой и страшной. Она вставала на дыбы, как дикий белогривый конь, и обрушивалась на паром, порываясь опрокинуть его. Он накренялся то на одну сторону, то на другую, колеса тарантаса скользили по настилу, лошадей заносило, и они, не знавшие такой непогоды, всхрапывали и мерцали мрачными отчаянными глазами.
Иван держал вороных под уздцы, похлопывал их по иссечённым дождём шеям, приговаривал что то успокоительное.
Лидия Ивановна прижалась в углу на мягком сиденье, скрытая брезентовым верхом, и трудно было понять, боится она грозы или радуется ей. Лишь изредка, когда паром наклонялся, она хваталась за локоть Есенина и туго сжимала его. За весь путь она не проронила ни слова.
С широких полей шляпы её сыпались капли на колени, на платье, и Есенин прикрыл её парусиновым пологом, а когда вдруг зажигалась молния, он видел её побледневшее лицо, насмешливо сверкающие глаза и белые в улыбке зубы.
Когда выбрались наконец на берег и лошади разом взяли тарантас и вымахнули на взгорье, Есенин сказал:
– Лидия Ивановна, я прошу отправить Ивана Трофимовича назад в село. Я хорошо знаю характер моей матери, она наверняка сейчас беспокоится, думает, что с нами что нибудь стряслось... Недоброе...
– Я согласна, – сказала Кашина. – Возвращайтесь, Иван... Скажите, что переправа прошла благополучно.
Сердитый, мокрый, Иван проворчал было:
– Как поедете одни? Собьётесь с дороги. В болоте завязнете...
– Я тут каждую тропинку знаю, – заверил Есенин. – А то так в лесу остановимся и переждём до утра – нам торопиться некуда...
Когда Есенин на другой день к вечеру вернулся домой, он вроде бы не узнал мать, она как будто опала вся, как будто постарела, странная осенняя желтизна прильнула к её щекам – так изменила её прошедшая грозовая ночь.
Она не обмолвилась ни словом, пропуская его мимо – в амбар. |