Изменить размер шрифта - +
Все они были двухметровые ребята. А у Владислава Ипполитыча. боевого моего сотоварища, пламенного большевика и беззаветного чекиста, было второе дно — как в контрабандистском кофре. Скрытое третье измерение. И никакие кадровики вскрыть этот тайник были не в силах, ибо от всех тщательно скрыл его Лютостанский. Скрыл, водрузив свое сокровенное на всеобщее обозрение и лишь замаскировав его чуть‑чуть другим цветом.

Лютостанский смертельно ненавидел советскую власть. И ненависть к евреям была продолжением бесконечного спора о первичности курицы или яйца. Не могу сказать, кого больше ненавидел Лютостанский, кого он считал первопричиной — советскую власть, давшую евреям социальный успех, или евреев, породивших советскую власть. Обо всем происходящем в стране он говорил только в превосходной степени. Мы все говорили газетными словами, но в восторженных речитативах Лютостанского я довольно быстро уловил серьезный порок — в них не было радостного карьеристского криводушия выдвиженцев, отсутствовало и безмозглое попугайство остальных кретинов. Его восторги превращались в острое мазохистское издевательство. Лютостанский ошибся: он взвесил меня и Миньку Рюмина одной гирькой. Минька восторгался его ученостью и считал ее нормальной для сына бывшего учителя гимназии. Я же молча помнил, что с пяти лет наш грамотей был сиротой. Спецпроверка признала все его бумаги о происхождении удовлетворительными. Но я обратил внимание на то, что многие документы были копиями. На это существовало серьезное объяснение.

Лютостанский родился в Вильно, в Литве, уходившей после революции в двадцатилетний отгул, получить, таким образом, до сорокового года какие‑то документы было невозможно, а во время войны большинство архивов погибло.

Метрика, правда, была подлинная. И спецпроверкам нашим верить не приходилось. Они какого нибудь скрытого еврейского дедушку надрочены отыскивать, а того, что лежит перед глазами, по лени или по глупости не замечают. Я сам прошел десяток спецпроверок, и ни одному ослу не пришло в голову задуматься над датой моего рождения — 29 февраля 1927 года. Дело в том, что папаша мой покойный, царствие ему небесное, желая отсрочить мой армейский призыв, смухлевал в сельсоветовской справке, скинул мне три года.

И никто никогда не задумался, что 29 февраля могло быть только в 24‑м году, или 28‑м, или в 32‑м, но никак не в 27‑м! Вот тебе и спецпроверки! Везде бардак одинаковый…

Поэтому в тот жаркий июльский вечер пятьдесят второго года, напутствуя Мерзона на поиски компромата против Лютостанского, я не сомневался: он раскопает что‑нибудь тухлое. Из‑под папашки — учителя гимназии — надо рыть.

Интуиция подсказывала, что там гнильцо добротное быть должно. Как всякий краснобай, Лютостанский рисковал проговориться. Витийствуя однажды, он для красоты фразы обронил, что папаша его был в Петербурге человек, всеми исключительно почитаемый. В Петербурге. Почему? Он же из Вильно? И, заметьте, в Петербурге, а не в Петрограде — значит, еще до первой войны. Я не стал расспрашивать Лютостанского, но в памяти зарубочку сделал.

— …Не спи, не пей, камни жри, но подноготную его раскопай, — сказал я Мерзону.

— Да я… да я!… — Мерзон задыхался от рвения, как выжлец на сворке. — Зайдешь утром в Ленинградское управление, отметишься, сделаешь запросы по Шнейдерову и только после этого займешься делом, — инструктировал я его. — Назад не спеши, возвращайся недели через две… Он вопросительно смотрел на меня, спрашивать боялся, и я добавил:

— За это время со всеми вашими Фефер‑Маркишами закончат… без тебя. У Мерзона брызнули из глаз слезы, он резко наклонился к столу и слюняво поцеловал мою руку.

— Идиот! — заметил я и отпихнул его вяло. — На людях только попам руки целуют…

…Может быть, мне Магнусту руку поцеловать? Вдруг уймется? Кто знает таинственную глубину еврейской гордыни? Вдруг посчитает это достаточной сатисфакцией? Может, ему больше и не надо, и прибыл он сюда из‑за кордона, и Майку сыскал, и ко мне рысью подкатился, волчьим скоком дорогу заступил только за тем, чтобы я ему ручку поцеловал? Может быть, он нам придумал такие роли? Ведь они, евреи, слова в простоте не скажут.

Быстрый переход