Изменить размер шрифта - +

Она могла стоять и глядеть на июньский сад и на куст камыша у дома; думать о том, как потемнел этот камыш от нависшей над ним угрозы проливного дождя; слушать далекие звуки, доносящиеся сквозь пасмурный дневной воздух: грохот несущегося состава, рев машин. И в ней вспыхивало желание писать. Но всегда что-то останавливало ее, какая-нибудь мысль, обычно касающаяся первой строки. «Может быть, стоит начать так: „Твоя кончина…“» Нет, люди могут подумать, что она все еще переживает из-за смерти мужа, которая уже давным-давно не волновала ее. «Тогда, возможно, так: „С тобой разлука…“ И этот вариант тоже нехорош. Сомнительный намек на тоску по несуществующему любовнику, что, конечно же, никуда не годится, полная чушь». Слова не текли свободным потоком, но с трудом просачивались сквозь щели невидимого заграждения.

Цунэко знала, что грусть, которая охватывала все ее существо во время любования пейзажем, – всего лишь бессознательное подражание туману скорби, что пронизывал произведения профессора. Даже если подражание было ненамеренным, все равно – любое чувство, которое Цунэко определяла как «скорбь», «тоску» или «печаль», проистекало из одного источника – стихов Фудзимии.

И вот тут-то ее и начинали терзать сомнения, вернее, подозрения.

После стольких лет, проведенных под одной крышей, – как ни старался профессор избегать Цунэко в повседневной жизни – она постепенно научилась многое видеть и понимать и теперь, вероятно, знала его, как никто. Например, она знала, что за десять лет в его жизни не случилось ничего, что могло хоть мало-мальски потревожить его или изменить привычный уклад. Можно только позавидовать такой спокойной, размеренной жизни, к тому же не омраченной финансовыми трудностями. А тем более – тому уважению, которое обильно изливалось на профессора.

Трудно поверить, что неизбывная скорбь, которая не оставляла его ни на минуту, проистекала лишь из его недовольства собственной внешностью – то есть из косоглазия. В мире есть люди куда уродливее, которые к тому же не обладают и десятой долей его таланта, однако ведут вполне нормальную семейную жизнь и вполне ею довольны. Так почему же именно профессор так цепляется за свое одиночество, за намеренно взлелеянную тоску, откуда в нем эта ошеломительная сверхчувствительность? Что не дает ему покоя?

Цунэко верила, что если сумеет разгадать эту тайну и постичь взаимосвязь между таким сложным, глубоким чувством и такой прозаической жизнью, то и сама сможет писать стихи, достойные сравнения со стихами профессора. Но какова же разгадка? От этих мыслей ее подозрения вновь пробуждались, поднимали свои змеиные головки. Сердце Цунэко учащенно билось, и в голове проносились запретные мысли одна за другой.

 

2

 

Принимая во внимание обстоятельства, описанные выше, несложно представить, сколь велико было изумление Цунэко, когда Фудзимия сказал, что она едет с ним в Кумано.

Сам профессор был родом из тех краев, но за все время ни разу не навестил свою деревню. Несомненно, на то имелись веские причины, о которых Цунэко ничего не знала и узнать не стремилась.

Однажды кто-то из его дальних родственников приехал в Токио и захотел повидаться с ним. Профессор воспринял эту новость с пугающим равнодушием и, когда гость появился на пороге его дома, просто не вышел к нему. Так тот и уехал ни с чем.

Хотя профессор упорно избегал поездок в родную деревню, он тем не менее несколько раз ездил в Кумано. Вот и на сей раз он выразил желание поехать и объяснил это тем, что летние каникулы – самое подходящее время, чтобы совершить паломничество в три храма Кумано, которое так долго откладывал. Причем поездка предстояла сугубо частная – лекций, выступлений и прочих дел, которые обычно связывали Фудзимию по рукам и ногам, на этот раз не планировалось.

Быстрый переход