|
Мать надеется, что ты станешь великим ламденом (Ученый)– раввином. Но я‑то знаю, какой ты бездельник. Такие вот мамзейрим и разбивают материнское сердце. Эх‑хе! Скажешь, я тебя не знаю? Вдоль и поперек.
Единственным спасением была уборная, где в зеленых лотках писсуаров истаивали дезинфицирующие нафталиновые шарики и куда сходили из шула (Синагога) бельмастые, полуслепые старцы, вздыхая и проборма‑тывая молитвы в ожидании действия пузыря. Зеленая от мочевой ржавчины латунь. В открытой кабинке, спустив брюки, сидел Нахман и играл на губной гармонике. «Долог, долог путь до Типперери». «Любовь посылает подарок из роз». Козырек картуза у него весь переломан. В жестяных ячейках хлюпала слюна, когда он втягивал и выдувал воздух. Старшие в котелках мыли руки, оправляли пальцами бороду. Мозес все примечал.
Скорее всего, Нахмана спугнула памятливость его старого друга. Герцог досаждал ею решительно всем. Страшный механизм, в сущности. Последний раз мы виделись – сколько же лет назад? – когда вместе навещали Лору. Лора лежала тогда в психиатрической больнице. Герцог с Нахманом сделали шесть или семь пересадок и где‑то на тысячной остановке, уже в Лонг‑Айленде, вышли из автобуса. По коридорам в мягкой обуви, что‑то бормоча, слонялись женщины в бязевых халатах. У Лоры были перебинтованы кисти рук. На его памяти это была ее третья попытка самоубийства. Поддерживая руками грудь, она сидела в углу и желала говорить исключительно о французской литературе. Выражение лица у нее было апатичное, хотя губы двигались очень живо. Мозес вынужденно соглашался с тем, в чем ничего не смыслил: образность у Валери с точки зрения формы.
Уходили они с Нахманом вместе с заходом солнца. Цементный дворик вымочил осенний дождь. Из окон кучками глядели вслед уходящим посетителям призраки в зеленых халатах. Лора подняла за решеткой перебинтованную руку, слабенько махнула: До свидания. Ее тонкие растянутые губы беззвучно сказали: До свидания, до свидания. Прямо спадающие волосы, нескладная детская фигурка с женскими припухлостями. Нахман говорил севшим голосом: – Голубка моя невинная. Невеста моя. Упрятали‑таки ее звери, махеры, хозяева жизни. Заточили. Как будто любить меня – значит быть сумасшедшей. Но я найду силы защитить нашу любовь, – сказал костлявый, изрытый морщинами Нахман. У него ввалились щеки, под глазами желтизна.
– Почему она пытается покончить с собой? – сказал Мозес.
– Домашние травят. А ты что думал? Буржуазный мир Вестчестера (Фешенебельный пригород Нью‑Йорка). Ее родителям чего хотелось: брачные извещения, белье, счета из магазинов. А она чистая душа и понимает только чистое. Она там чужая. У ее родни одна забота: разлучить нас. В Нью‑Йорке мы ведь тоже бродяжничали. Когда я вернулся – спасибо тебе, я расплачусь, я заработаю, – нам не на что было снять комнату. И на работу – как определиться? Кто за ней присмотрит? Друзья дали крышу над головой. Кусок хлеба. Койку – прилечь, полюбить друг друга.
Как ни разбирало Герцога любопытство, сказал он только: – Даже так?
– Тебе одному скажу, ты старый друг. Мы осторожничали. Заклинали друг друга быть сдержаннее. Это было как священнодействие, а вызывать у богов зависть нельзя… – Нахман говорил стучащим, монотонным голосом. – До свидания, блаженная моя душенька, до свидания, милая. – И с тягостным умилением посылал окну воздушные поцелуи. По дороге к автобусу он продолжал свое горячечно‑нудное, нежизненное говорение: – Изнанка всему этому – буржуазная Америка.
Грубый мир роскоши и дерьма. Гордая, ленивая цивилизация, боготворящая свою неотесанность. Мы с тобой выросли по старинке – в бедности. Я не знаю, насколько ты стал американцем с тех канадских времен – все‑таки давно здесь живешь. А я никогда не буду поклоняться тучным богам. Не дождутся^ Ты не думай, я не марксист. |