Книги Проза Сол Беллоу Герцог страница 77

Изменить размер шрифта - +
Не дождутся^ Ты не думай, я не марксист. Мое сердце отдано Уильяму Блейку и Рильке. Теперь возьми Лориного отца. Лас Вегас, Майами‑бич – ты же понимаешь! Они хотели, чтобы в Фонтенбло Лора подцепила себе мужа, богатого мужа. Накануне судного дня, у последней могилы они и то будут пересчитывать свои деньги. Будут молиться на свой баланс… – Нахман говорил, не сбавляя занудного напора. Из‑за потерянных зубов подбородок у него подобрался, серые щеки колюче щетинились. Но Герцог еще мог вспомнить его шестилетнего. Больше того, он не мог освободиться от ощущения, что видит обоих Нахманов сразу. И тот мальчуган со свежим лицом, с улыбчивой дыркой вместо переднего зуба, в застегнутой курточке и коротких штанишках – он‑то и был настоящий Нахман, а не этот страхолюдный призрак зудящего безумца. – Возможно, – говорил он дальше, – люди желают, чтобы жизнь прекратилась. Они ее опоганили. Мужество, честь, честность, дружба, долг – все загажено. Замарано. И уже кусок хлеба не лезет в горло, потому что он продлевает эту маету. Было время – люди рождались, жили, умирали. А нынешних ты назовешь людьми? Мы просто‑напросто твари. От нас даже смерть должна устать. Я так и вижу, как она приходит к Господу и говорит: – Что мне делать? Ничего великого в смерти уже нет. Избавь меня, Господи, от моего убожества,

– Все не так плохо, как ты представляешь, Нахман, – вспомнил Мозес свои слова. – В большинстве своем люди не поэты, а ты видишь в этом предательство.

– Да, друг детства, ты примирился с этой нескладицей вместо жизни. А мне были твердые указания. В моих глазах они все – упорствующие уроды. Мы не любим самих себя, мы упорствуем. Каждый человек сам себе упор. У каждой этой твари что‑нибудь да есть за душой, и ради этого она на что‑то способна. Но она поставит мир вверх тормашками, только бы не отдать свое задушевное другому. Пусть лучше весь мир пойдет прахом. Про это все мои стихи. Ты не очень высокого мнения о моих Новых Псалмах. Ты слеп, мой старый друг.

– Возможно.

– Но ты хороший человек, Мозес. Слишком цепляешься за себя, но сердце у тебя доброе. Как у твоей матушки. Благородная была душа. Ты в нее пошел. Я взалкал, и она накормила. Вымыла мне руки, посадила за стол. Это я всегда помню. И она единственная жалела моего дядю Равича, горького пьяницу. Я молюсь за нее иногда.

Иизкор элохим эс нишмас ими…(Да вспомнит Бог душу матери моей) душу моей матери.

– Она давно умерла.

– И за тебя молюсь, Мозес.

Широченными шинами автобус форсировал закатно окрашенные лужи, топя кленовые прутья и листья. Бесконечен был его путь через приземистую, кирпичную, пригородную, обитаемую даль.

А пятнадцать лет спустя на 8‑й улице Нахман убежал. Улепетнул к сырному магазину – по виду совсем старик, отверженный, сгорбленный. Где его жена? Он, должно быть, просто сбежал от вопросов. Его безумная деликатность велела ему избежать этой встречи. А может, он все забыл? Или хочет забыть? Другое дело я и моя память: все мертвецы и безумцы на моем попечении, я есмь возмездие желающему забыться. Я связываю людей своими чувствами и подавляю их.

А Равич в самом деле был твой дядя или только ландсман (Земляк)? Я так и не знаю.

Равич квартировал у Герцогов на Наполеон‑стрит. Обличием трагик из пьесы на идише – с откровенным носом пьяницы, в котелке, перекрывшем вены на лбу, в фартуке, Равич в 1922 году работал на фруктовой базе неподалеку от Рэйчел‑стрит. В нулевую погоду он выметал с рынка месиво из опилок и снега. К стеклам в папоротниковом ледяном узоре грудами льнули кровавые апельсины и желтовато‑коричневые яблоки. И тут же мыкался печальный Равич, красный от пьянства и холода. Целью его жизни было вызвать из России семью – жену и двоих детей. Но сначала их надо было отыскать – в революцию они потерялись.

Быстрый переход