Шестилетний Андрей, на глазах которого она погибла, все еще не приходил в себя, метался в жару, звал мать… Возле него неотлучно находилась Елена.
Надо признаться, что из‑за вечного недостатка времени я мало уделял внимания сыну. Хорошо помню, что, возвращаясь поздно домой и застав сына спящим, я каждый раз давал себе слово со следующего дня больше быть с ним. Но, наступал следующий день и… ничего не менялось. Андрей очень любил мать. Он старался предугадать любое ее желание, и если она его просила что‑то сделать, он опрометью бросался исполнять просьбу. Лицо его при этом светилось от счастья.
Он сносно владел русским, но с матерью говорил только на польском. И сейчас, в бреду, он звал мать по‑польски, называя ее всякими нежными словами. Елена плакала. Я чувствовал, что больше не могу сдержаться, и хотел выйти, но в это время сын очнулся. Я склонился над ним. Его глаза смотрели на меня как‑то странно. И тут я услышал такое, что поразило мое сердце, словно осколок гранаты.
— Это все из‑за тебя… — шептали мне потрескавшиеся от жара детские губы…
Я внимательно посмотрел в глаза каждому из собравшихся Трибунов. Двоим из них было только по девятнадцать лет. Остальные постарше — от тридцати до сорока.
— Благодарю, что вы сочли нужным посоветоваться со мною до того, как поставить вопрос на референдум. Конечно, каждый из вас может это сделать. И я уверен, что, учитывая сегодняшнее настроение, люди проголосуют за изменение Конституции и введение смертной казни. Но я уверен и в том, что, казнив Покровского, мы тем самым сделаем то, к чему стремился этот генерал. Не удивляйтесь, — продолжал я, увидев на лицах собравшихся недоумение, — сейчас поясню. Признание права государства на убийство и демократия несовместимы. Располагая таким оружием, как узаконенная смертная казнь, государство рано или поздно превращается в тоталитарное. Трудно начать… Понимаете? Потом все легче и легче. Сначала казнь за убийство, затем за другое преступление, менее опасное, скажем, за крупное хищение… Затем уже не трудно скатиться на путь политического убийства, то есть расправы с политическим противником, с инакомыслящими. Вы меня понимаете?
— Но, Владимир Николаевич, — возразил мне один из трибунов, — можно ли оставить фактически безнаказанным, я говорю безнаказанным, так как изгнание в этом случае равносильно прощению, человека, по вине которого погибло столько людей? Морально ли это? Затем, — продолжал он, — разве не уничтожали мы членов разгромленных нами банд? Чем Покровский лучше?
— Согласен, ничем. Но попытаюсь ответить на ваши вопросы. Вы говорите об уничтожении членов разгромленных банд. Что можно сказать по этому поводу? Во‑первых, это происходило в бою или сразу же после боя. Во‑вторых, тогда мы еще не были сильны и речь шла о нашем существовании. Фактически мы находились в состоянии необходимой обороны, и расстрел бандитов был актом самозащиты. Теперь же положение в корне изменилось. Мы достаточно сильны и можем быть милосердными. Милосердными, главным образом, к себе, а не к Покровскому. Я имею в виду моральную сторону дела. Нет ничего более отвратительного с моральной точки зрения, чем хладнокровное убийство, совершаемое самим государством. Если говорить о вреде, то вред, в первую очередь, наносится морали государства. Вы поймите, я сейчас защищаю не Покровского, а нас самих, нашу мораль и нашу демократию.
— А если, — продолжал настаивать Трибун, видимо, не совсем еще убежденный моими доводами, — если принять казнь Покровского как единичный акт, как исключение, не вводя в закон смертную казнь? Ведь такие случаи вроде бы были в истории.
— И тем самым создать прецедент! Не так ли? Опыт человечества говорит, что вслед за одним исключением следует второе, за вторым — третье и так далее. |